Я кивнула:

— Завтра, Леша, после тюрьмы.

— А где он? Куда ты его так хорошо заныкала, что уверена, что он тебя дожидается?

— Вот завтра привезу его и скажу, где он был, — ответила я.

— А почему завтра? Почему сейчас не можешь?

— Потому что ему еще ночь там лежать, где он сейчас. Мало ли что…

Подошла выделенная для нас Кузьмичом машина, мы сели, я назад, а Лешка рядом с водителем, и путь до дома прошел в молчании.

Проснувшись на следующее утро, я осознала, что не помню, как пришла домой, о чем говорила (и говорила ли вообще) с Сашкой, не помню, как я легла в постель и заснула, и что мне снилось. Единственное, что меня стало беспокоить, как только я окончательно продрала глаза, это судьба Анджелы. Что-то мне было не по себе от зловещего обещания Кузьмича: «Не бойся, Маша, она все расскажет!..» Что они там с ней будут делать, чтобы она все рассказала?!

Я даже обрадовалась возможности сменить обстановку и полетела в женский изолятор, где у меня давно было назначено предъявление окончательного обвинения детоубийце. Неразвитая пьянчужка Курлачева, санитарка в интернате, страшная, как смертный грех, да еще и неопрятная и вонючая, тем не менее пользовалась успехом у мужчин, и когда они приходили к ней в гости, угощала их спиртным и угощалась сама, а потом они предавались необузданным утехам. И в последний раз так было, и все бы ничего, если бы не десятилетний сын, которого она брала из интерната на выходные: он почему-то все время пугался, когда просыпался один в темной комнате, и начинал звать маму. А мама, как на грех, была очень занята.

Он покричал несколько раз, а потом вылез из кровати и пошлепал босыми ногами в другую комнату, где имела место кульминация любовного угара. Ребенок подошел прямо к барахтающимся любовникам и снова громко позвал: «Мама, мама!» Курлачева в ярости оттого, что ей сломали кайф, вскочила с постели, схватила длинный кухонный нож, которым они перед любовными играми резали колбасу, и полоснула надоевшего сына по шее, после чего хотела продолжить прерванное занятие. Но ее любовник моментально протрезвел, лихорадочно оделся и в панике сбежал.

Курлачева тут же упала и заснула, а проснувшись, обнаружила холодное тельце сына в луже крови, и вот тут-то от ее нечеловеческого воя вздрогнул дом.

Я не знала, как после этого матери можно жить, но Курлачева, скорее всего, о таких тонких вещах не задумывалась, туповато смотрела на меня, когда я задавала ей вопросы, и, перебивая, просила передать ее матери, чтобы та прислала чаю, а то у нее кончается. Адвокатом у Курлачевой, по назначению, была Галина Павловна, жена Кузьмича, и только это скрашивало мне необходимость общения с моей подследственной.

Я быстренько допросила после предъявления обвинения Курлачеву, и та стала перебирать листки экспертиз, делая вид, что читает, а на самом деле не понимая в них ни бельмеса, но не уходить же в камеру, — какое-никакое, а развлечение, адвокатеса сейчас покурить даст… А Галина Павловна попросила разрешения вызвать ее подзащитную по другому делу. Адвокаты всегда — раз уж попадают в тюрьму со следователем — используют этот визит на всю катушку, вызывают по шесть, по семь человек и так отрабатывают часть гонорара за посещения клиента к тюрьме.

До трех оставалось еще сорок минут, и я не возражала, чтобы Галина Павловна отработала свои гонорары, раз уж с Курлачевой она, как адвокат, назначенный государством, ничего не получит. И через некоторое время конвой привел ее подзащитную, одного взгляда на которую было достаточно, чтобы точно сказать: где-то под платьем, как лилия на плече у миледи, у нее должна быть вытатуирована роза, обвитая колючей проволокой, — «совершеннолетие встретила в тюрьме». Ей было хорошо за пятьдесят (может быть, в действительности и меньше, но тюрьма не красит человека, а уж тем более женщину). Зубы у нее кое-где отсутствовали, а те, что остались, были желтыми; по всему лицу разбегались морщины, и нос был покрыт вязью проступающих кровеносных сосудиков; но при этом она была причесана, накрашена и держалась как герцогиня в изгнании. Фамилия ее была Ардашева. При виде нее моя Курлачева сжалась в комочек, потеряла всякий интерес к заключениям экспертиз и бесцветным голосом попросилась назад в камеру. Я вызвала конвой, и ее увели. А Ардашева села нога на ногу, вытащила из пачки Галины Павловны сигарету, прикурила от ее зажигалки, изящно откинула руку с сигаретой и усмехнулась в спину Курлачевой:

— Ах, птичка Божия!.. Испугалась, что ли? Обернувшись ко мне, она пояснила:

— Эта птичка Божия попала в мою камеру. Представляете, приводят ее вечером, она тихо садится в уголочке, а дело к ночи, и все бабы начинают охать-вздыхать: «Как там мой Гришенька? Как там моя Катенька?» У всех почти дети на воле. Потом додумались, ее спрашивают: а ты, голуба, за что сюда попала? А голуба отвечает, мол, за — убийство, сыночку своему горло перерезала, чтобы трахаться не мешал… Да я ее просто спасла: постучала в дверь и говорю цирику, чтобы убрали ее из нашей камеры, а то она до утра не доживет.

На столе перед Галиной Павловной лежала копия обвинительного заключения по делу Ардашевой. Я от нечего делать попросила разрешения глянуть в нее, — эта женщина меня заинтересовала. Посмотрев данные о личности, я поставила себе пятерку за то, что не ошиблась: Ардашева, сорок пятого года рождения, в первый раз осуждена была «по малолетке», за кражу, а второй срок отбывала уже во взрослой зоне. Потом были третья и четвертая судимость, и по всем приговорам — лишение свободы. Сейчас Ардашева ждала суда за то, что приревновала своего сожителя и ткнула его ножичком в жизненно важные органы.

Увидев, что она во второй раз была осуждена в шестьдесят шестом году — тогда же, когда и Редничук, я из чистого любопытства спросила, где Ардашева отбывала срок по этой судимости; ведь женских зон, куда отправляются осужденные женщины из нашего региона, не так уж много. Ардашева отвлеклась от секретничанья с адвокатесой и назвала мне номер колонии, который я видела на конверте из дома Редничук. Этот номер был зафиксирован у меня в записной книжке, и я не поленилась достать ее и проверить, правильно ли я помню. Ну, значит, они должны были знать друг друга, подумала я, может, мне Ардашева что-нибудь расскажет про Нателлу интересное…

Извинившись еще раз за то, что отвлекаю ее от беседы с адвокатом, на что Ардашева замахала руками — «ничего, ничего, поговорить всегда готова, у нас тут развлечений мало», я спросила, помнит ли она эту зону, и не сталкивалась ли она там с Нателлой Редничук. Ардашева мгновенно переменилась в лице.

— С душечкой Нателлочкой? — пропела она. — Дело прошлое, сколько лет назад… Она меня чуть не убила.

— В каком смысле? — удивилась я.

— В прямом, — ответила Ардашева, каменея лицом. — Вот вы, извините, не знаю вашего имени-отчества, какой ориентации?

— В каком смысле? — снова удивилась я.

— В сексуальном.

— Хм. Традиционной.

— Вот и я традиционной ориентации, несмотря на большой стаж лишения свободы. Нравы тут сами знаете какие. Я в той колонии уже второй срок отбывала, когда прибыла Нателлочка собственной персоной. Надо же, сколько лет прошло, а я так все хорошо помню, — сказала она ровным голосом, с тем же каменным выражением лица, по которому невозможно было прочитать ее истинные чувства. — Откуда что взялось в этой девочке из хорошей семьи, — продолжала Ардашева. — Она как с цепи сорвалась. Выбрала себе подругу, а та уже жила с коблом. Вы знаете, что это такое?

— Да, — кивнула я, — активная лесбиянка?

— Вот-вот. Я их вообще-то тоже не люблю, — сказала Ардашева, видимо, уловив еле заметный оттенок брезгливости в моем голосе. — Я, знаете ли, предпочитаю мужиков. Хотя они тоже кобели еще те и хорошего от них мало.

Вот тут на ее лице на секунду мелькнуло мечтательное выражение.

— А Нателлочка была хорошенькая, как картинка, я в жизни таких красивых баб не встречала, говорю без всякой зависти. До сих пор помню, какая она куколка была. В общем, она с коблом подралась из-за подруги и избила кобла так, что та с месяц лечилась. Начальница колонии глаза на это закрыла, поскольку кобел этот уже всем в печенках сидел. Но Нателлочка как раз тот месяц и прожила с подругой, а потом ее выкинула, разлюбила, распустила слух, что та не моется.

И стала искать другую подружку. Вот я ей тут и понравилась. Она ко мне и так, и сяк, беседы задушевные, но я-то понимаю, чего ей надо, и вежливо объясняю, что не на ту напала. А она прямо из себя выходит; ей когда отказывали, она вся белела, глаза становились совсем бешеные, думаю, прямо убить может. В один прекрасный вечер, после работы свободное время, сижу, носки свои штопаю. Она подсаживается и сначала мне плечико гладит, а потом уже открытым текстом режет, чего от меня хочет. А она мне к тому времени уже надоела хуже горькой редьки, ну я и психанула и довольно резко ее от себя отпихнула. А эта девочка из хорошей семьи хвать ножницы, которые рядом со мной в коробке лежали, и мне в висок, да еще что-то прошипела типа: «Не доставайся же ты никому!», или «Раз моей не будешь, значит, ничьей!».

Ардашева отвела с левого виска светлые волосы, и я увидела чуть заметный шрам в виде звездочки, цветом он уже не отличался от окружающей кожи, просто выпирал немножко.

— И что же дальше? — заинтересованно спросила я.

— А что? — пожала плечами Ардашева. — Я от удара потеряла сознание. А когда в себя пришла, Нателлочки рядом уже не было. Я поднялась кое-как, ножницы вытащила, ватой дырку в голове заткнула, девки мне как-то рану продезинфицировали, даже зашить попытались, вот от этого у меня и звездочка такая образовалась некрасивая. — Она снова приподняла с виска волосы. — На следующий день я даже на работу пошла, а там мне плохо стало, температура, голова кружится. Меня в изолятор положили, сказали, что пневмония, а я про рану-то ничего не говорила, а врачу там особо много не нужно. А когда я поправилась, Нателла ко мне больше не подходила и даже не смотрела в мою сторону. Но я точно скажу, она бешеная. Если что не по ней, она и убить может.