Помню, мне было еще лет пятнадцать, когда он учил меня ездить.

- Ну-ка, Саша, брось стремя!

Страшно. Кажется, вот-вот упаду.

- А ну-ка, попробуй рысью!

Еду рысью, хлопаюсь на седле и думаю только о том, как бы удержаться.

- Нет, нет, ты английской - облегченной!.. Хорошо, теперь брось поводья!

"Господи, только бы лошадь не испугалась, - думаю я, - не шарахнулась бы в сторону! Сейчас слечу!"

Помню, отец упал с лошади. Мы ехали мимо чугунно-плавильного завода "Косой Горы", стали переезжать шоссе. Лошадь степная, горячая, испугалась, шарахнулась, налетела на кучу и упала. У меня точно внутри оборвалось что-то. А отец, не выпуская поводьев, со страшной быстротой высвободил ногу из стремени и прежде лошади вскочил на ноги.

- О Господи, - простонала я. - Ушибся?

- Нет, пустяки.

Он подвел лошадь к той же куче щебня, сел, и мы поехали дальше.

- Смотри, мам? не говори! - обернувшись, крикнул он мне.

Последнее время мы боялись пускать его одного, вдруг обморок или сердечный припадок, всегда кто-нибудь с ним ездил - Душан Петрович, Булгаков или я.

- Саша, едем верхом!

Я всегда с восторгом. Он на своем любимце Делире, я на светло-гнедом, как червонное золото, карабахе.

На изволоке отец оборачивается:

- Ну-ка рысью!

Только пустили лошадей, мой карабах начал бить задом.

- Стой, пап?, - кричу я, - стой! У меня Орел задом бьет!

- Ничего, надо прогреть! - кричит отец и пускает лошадь галопом.

Я уже еле сижу. Лошадь каждую минуту дает такие свечи, что того и гляди выбьет из седла.

- Ничего, ничего, - ободряет отец, - давай, давай ему ходу.

Так продолжалось всю дорогу. Я измучилась. Приехали, расседлали лошадей, а у Орла под животом, где подпруга, громадная рана - от этого он и задом бил.

День был тихий, солнечный.

Отец ехал верхом, мы за ним в двух санях. Зимняя дорога извивалась по лесу, а на фоне ослепительно-яркого снега, то появляясь, то снова исчезая за деревьями, мелькали темный круп лошади и широкая спина в черном полушубке с повязанным на шее башлыком.

- Тпррру! - крикнула я, натягивая вожжи.

Через дорогу аркой перекинулось дерево. Макушка его примерзла к земле на другой стороне дороги. Отец пригнулся к седлу и проехал. А мы же застряли, дуга не пускала. Как тут быть? Распрягать и снова запрягать двое саней долго! Неподалеку была сторожка. Я позвала лесника, он прибежал с топором, стал перерубать дерево. Надрубив, налег грудью со стороны макушки, чтобы оно переломилось. Но дерево не поддавалось. Я торопилась, прошло уже около десяти минут, как отец уехал, я беспокоилась за него. Недолго думая, я всей тяжестью навалилась на дерево со стороны комля. Крах! Освободившись от макушки, дерево с силой распрямилось и ударило меня по челюсти. Меня подкинуло вверх, и я потеряла сознание.

Не знаю, сколько времени я лежала. Когда я очнулась, пронзительным, бабьим голосом кричал мужик.

- Батююшки, родиимые, убиили, убиили, барышню на смерть убиили, родиимые.

Я вскочила на ноги. По подбородку текла кровь. Во рту каша. В верхней челюсти один зуб висел на обнаженном нерве. Остальные шатались. Подбородок был разбит. Мужик все причитал.

- Да брось ты, - огрызнулась я на него, - чего воешь, зубы вставлю...

Мы сели и поехали. Я хотела передать кому-нибудь вожжи, чтобы закрыть рот - от холода нестерпимо ныл раздробленный зуб, трясла лихорадка, но оказалось, что править никто не умел. Я гнала лошадь, отца нигде не было.

Еще сторожка. Стоит девка лет семнадцати.

- Не видала, не проезжал здесь старичок верхом?

- Вон туда поехал! - сказала она и почему-то фыркнула.

Мы погнали лошадь по указанному направлению, ехали с полчаса, встретили мужика с возом.

- Графа видел? Не проезжал он тут?

- Нет, не видал. Он здесь, должно, и не ездил, я б его встретил...

Повернули обратно. Зуб болел все сильнее, меня трясло. Отца так и не нашли. Когда приехали домой, узнали, что он уже дома и отдыхает. Я легла в постель, лицо распухло, боль усиливалась. В шесть часов отец проснулся, ему рассказали о случившемся.

- Ах, Боже мой, Боже мой! Да что же это я наделал. Голубушка, это все из-за меня, - говорил он. - А я старый дурак уехал, не догадался, что дуга под дерево не подойдет.

На глазах у него стояли слезы, а я прижалась больным местом к его руке, мне было хорошо.

Мы возвращались с отцом домой по "Купальной дороге"*. Поравнялись с полянкой, где весной на бугорке цвели голубым полем незабудки, а летом росли бархатные с розовым корнем и коричневой подкладкой крепкие боровики. Отец окликнул меня:

- Саша!

И, когда я, пришпорив лошадь, подъехала, он сказал:

- Вот тут, между этими дубами... - Он натянул повод и хлыстом, отчего Делир нервно дернулся, указал мне место. - Тут схороните меня, когда я умру*.

Японская война. 1905 год

В городе не так чувствуется мобилизация, как в деревне. И хотя люди живут здесь близко друг от друга, на самом деле они бесконечно далеко, не ведая часто, что творится не только в соседнем доме, но и в соседней квартире. В деревне всех знаешь: у кого какая семья, сколько детей, какие достатки, кого из ребят забрали в солдаты. Горе, причиненное войной, тут же на глазах, никуда не уйдешь от него.

Слышится плач, вой, лихо заливается гармошка, и несколько молодых голосов с пьяной удалью то подтягивают, то обрывают песню. Пьяные новобранцы, заломив картузы, нестройными группами шляются по деревне и, несмотря на залихватский вид, веселую, забористую песню, на лицах написано тупое отчаяние.

На время война вытеснила все остальные интересы. Обыденные радости, огорчения - все потонуло в этом несчастии.

Брат Андрей, только что бросивший свою жену Ольгу Константиновну с двумя детьми - несчастный, запутавшийся в каком-то новом увлечении, поехал на войну, и мам?, брат Илья с женой ездили в Тверь, где стоял его полк, с ним прощаться. Забрали повара Семена Николаевича**. Толстый, рыхлый, он был мало похож на воина и жалобно плакал, целуя мам? руки и прощаясь со всеми нами.

Теперь к отцу часто стали приходить с просьбами, связанными так или иначе с войной: "Неправильно забрили, не по закону", "пособия никак не могут получить".

Подъема патриотизма в деревне и помину не было. Шли, потому что велят и нельзя не идти. А из-за чего началась война, почему гнали на Дальний Восток никто не знал.

Прогулки отца на шоссе участились. Здесь он собирал главные новости, улавливая настроение, отношение крестьян к войне. То с мужиками в санях или в телеге подъедет, то пешком с бабами пройдет, об их нужде поговорить.

Пробовал отец газеты читать, но не мог, они слишком волновали его.

- Не могу, - говорил он, - читать, что люди, как о чем-то высоком, прекрасном, пишут о кровавых событиях, стараясь вызвать патриотизм народа!

Но стоило кому-нибудь приехать, он сейчас же спрашивал:

- Ну что нового? - Что на войне делается?

И когда ему говорили, что японцы побеждают, он огорчался.

- Не могу отделаться от чувства обиды, когда слышу, что русских бьют, говорил он.

Когда же он узнал, что Порт-Артур сдан без боя, сказал:

- Эх, в наше время так не воевали!*

Помню, доктор Никитин, Юлия Ивановна и я сидели в "ремингтонной" и говорили о войне. Дмитрий Васильевич поднял вопрос о том, можно ли при полном отрицании убийства идти на войну в качестве доктора, сестры милосердия.

Вошел отец.

- О чем это вы?

Мы рассказали ему.

- Если бы я был молод, - сказал отец, - я пошел бы на войну санитаром!

Но разве можно было отцу выражать свои непосредственные, мимолетные чувства? Люди спешили подхватить его слова и пустить в печать. Правые, патриотически настроенные люди радовались.

- Сам Толстой охвачен патриотизмом, несмотря на свое непротивление!

Две девицы приехали к отцу. Они собирались ехать на войну сестрами милосердия и спрашивали отца, правильно ли они поступают? Он сказал им, что нельзя, по его мнению, принимать участие в деле убийства в какой бы то ни было форме. Девицы были удивлены и старались доказать, что это необходимо - раненые все равно будут, помогать им надо.