Дорога подымается в гору, впереди - большое село, белые хаты в зелени садов, сады подступают к самой дороге, протягивая в нашу сторону через плетни ветви, отягощенные желто-зеленоватыми созревающими яблоками. Эх, яблочка бы, освежиться! Но когда же?..

Вперед, вперед! Трудно подниматься в гору. Легкие кирзовые сапоги становятся все весомее - будто вся накопленная усталость стекает с тела в голенища. Мы идем медленнее, медленнее, преодолевая подъем. Он не крут, но нам кажется почти отвесным. Во рту пересохло. Сейчас бы и в самом деле сочного яблока куснуть, почувствовать его кисловатую, сладостную прохладу. Или хотя бы просто глотнуть свежей воды - не глотнуть даже, а подержать во рту, с наслаждением ощущая влагу языком и нёбом. Подержать во рту, а потом медленно проглотить... Где-то поблизости, наверняка, есть колодец... Но привала еще нет, и куда-то бежать напиться вот так, в одиночку - неловко. Солдатам куда тяжелее, сколько на них навешено, а ведь идут, идут, терпеливо ждут привала.

Вдруг яростный, угрожающе-пронзительный, перекрывающий все остальные звуки протяжный металлический звон-визг.

- Воздух!

Бросаемся кто куда.

Отбегая от дороги в сторону, бросаю взгляд вверх и вижу над нами вереницу крестокрылых немецких пикировщиков с длинными, похожими на стрекозиные тела, фюзеляжами. Они делают заход вдоль дороги, головной вот-вот камнем ринется вниз...

Передо мной - сваленный плетень. Перебегаю его, я - в саду! Замечаю вырытую под яблоней длинную щель. Прыгаю в нее. И в тот момент, когда приземляюсь, слышу зловещий вой пикировщика и заглушающий его обвальный грохот разрыва. Земля вздрагивает подо мной. Лежу ничком, уткнувшись лицом в сложенные руки. Снова набирающий силу, восходящий на все более высокие ноты свист воздуха, прорезаемого пикировщиком, и заглушаемый этим свистом треск разнобойных очередей - кто-то все-таки стреляет по самолету. И опять поглощающий все звуки вой бомбы. Снова земля подо мной содрогается. По спине что-то бьет - сразу в нескольких местах. Яблоки! Одно из них скатывается со спины через плечо, к моей щеке, словно просит: ешь!

Внезапно наступает тишина. Приподымаю голову и, еще не оторвав ее от рук, вижу: в щели прямо передо мной, совсем близко - только руку протянуть - в такой же позе, как и я, спиной вверх, уткнувшись лицом в руки, лежит немец, да, самый настоящий немец в туго натянутой на уши пилотке, в зеленовато-сером мундире, на спине два незрелых еще яблока. Немец лежит неподвижно. Меня он не видит, наверное, тоже прыгнул сюда в щель, спасаясь от пикировщиков, только раньше меня, а может быть, и позже, я мог не услышать, не увидеть его, когда бомбежка уже началась.

Все эти соображения проносятся в мозгу молниеносно, я стараюсь понять, каким же образом немец оказался здесь и что же мне делать, рука моя уже тянется к кабуре, но я с досадой отдергиваю руку: тьфу ты, черт! Немец-то мертвый!

Наверное, он лежит здесь еще с тех пор, когда эту дорогу бомбили наши.

Прихватив яблоко, которое лежало возле моей щеки, поднимаюсь. Слышу, как яблоки скатываются с моей спины. Выбираюсь из щели, иду к дороге, жуя яблоко на ходу. Идут туда же и все, кто по команде воздух рассредоточился, как в таких случаях и полагается.

Слышатся разговоры:

- Впереди нас, на деревню кинул.

- Он бы еще кинул, да наши ястребки появились. Он и смылся.

Он - это не один самолет-пикировщик, а целая группа. Но уж так повелось во фронтовом языке: он - значит противник.

Снова все приходит в движение. Мы вступаем в улицу села. Оно не очень пострадало от быстротечного налета. Разворотило дорогу, на которой, когда упала бомба, уже никого не было, да разнесло саманный сарай. На обочине дороги лежит вырванная взрывной волной старая, раскидистая яблоня. Скорбно заломлены ветви - бугристые, узловатые, похожие на натруженные руки, на некоторых удержались крупные зеленоватые яблоки, а оторвавшиеся раскатились по придорожной траве, по колее дороги. Кое-кто из бойцов подбирает яблоко на ходу и, обтерев его ладонью, ест.

Наша полковая колонна, рассыпавшаяся при бомбежке, собралась уже вся, движение продолжается. Откуда-то спереди несколько бойцов ведут пленного немецкого солдата в расстегнутом мундире, светловолосого, молодого, пилотку он держит в руке, которой оживленно жестикулирует, пытаясь что-то объяснить.

Завидев пленного, спешу ему навстречу: наконец-то у меня снова есть работа по прямой моей специальности!

Но вижу, что к пленному подъезжает из головы колонны на мотоцикле Ефремов. Надо спешить! Я почти бегу.

Пленный стоит уже в положении смирно, руки по швам, в одной зажата пилотка, которую он не успел надеть, глаза вопросительно и тревожно устремлены на Ефремова: как распорядится его судьбой этот русский офицер, наверное, большой командир?

- Вот, - показывает на пленного Ефремов, - утверждает, что он поляк...

- Яволь, поляк! - выпаливает пленный.

Если поляк, то почему - яволь? Это же так точно по-немецки, - задаю себе вопрос. - Но возможно, он и в самом деле поляк, а отвечать так привык в германской армии...

- Допросите, - приказывает Ефремов, - и доложите мне. - Добавляет: Документы посмотрите... Где документы? - спрашивает конвоиров.

- Вот! - отвечает один из них, вытаскивая потертый дерматиновый бумажник.

- Ему! - показывает Ефремов на меня.

Документы переходят в мои руки. Ефремов садится в мотоцикл, трогает водителя за плечо. Взрыкнув мотором и развернувшись, мотоцикл мчится в голову колонны.

Пленный порывается что-то сказать. Лицо его встревожено. Но я жестом велю ему помолчать, спрашиваю солдат, которые привели пленного:

- Где его взяли, как?

- Да не брали, он сам... - отвечает один из солдат. - Мы впереди шли, через деревню. Остановились у колодца, фляжки налить, к нам женщина подбегает: У меня в погребе солдат немецкий, из Польши. Говорит, от немцев отстал, спрятался - вас дожидается, белый платочек наготове держит... Ну, пошли мы, привели...

Едва дождавшись, пока солдат кончит свои пояснения, пленный начинает с жаром, быстро говорить, обращаясь ко мне. Говорит по-польски, но в его речи много и немецких слов. Я почти не понимаю его: польскую речь слышу впервые в жизни. Мне, наверное, легче бы было разговаривать с ним по-немецки. Немецкий-то он, конечно, знает, если в германской армии служил. Но что-то удерживает меня: бежал от немцев к нам, его родной язык близок нашему, а я буду допрашивать по-немецки, как всякого гитлеровца? Нет, нет...

Прошу поляка говорить помедленнее, переспрашиваю, начинаю его понимать. Двадцати четырех лет, шахтер из Катовиц, отец - поляк, но мать - немка, поэтому его, когда стала немецкая власть, зачислили в фольксдойчи и мобилизовали в армию. Так поступают со многими, если в их родословной отыскиваются немецкие корни. Своих солдат Гитлеру не хватает, так он начинает поляков переделывать в немцев. Но поляк остается поляком, он ненавидит тех, кто поработил его родину, и не станет служить им! В армии уже полгода, и как только оказался на фронте, все время ждал удобного случая, чтобы убежать от проклятых германцев к русским, у которых с поляками один враг. И вот случай представился - германцы уходят от русских. Просматриваю содержимое тощего бумажника поляка. Зольдбух - солдатская книжка с фашистским орлом на серой обложке, несколько замусоленных купюр - немецких марок, любительская фотография - сидят рядом седоусый, с выражением достоинства на лице старик в высоком белом воротничке и черном галстуке и маленькая, щупленькая женщина с гладко зачесанными на пробор волосами, в праздничном платье с кружевным воротничком, а между ними, сзади, виднеется девчоночье лицо с напряженно раскрытыми глазами. Поляк, следящий, что я рассматриваю в его бумажнике, поясняет: отец, мать, сестренка.

- А это что? - спрашиваю я, показывая ему вынутый из бумажника кусочек белого шелка, на котором типографским способом оттиснуто изображение богоматери в окружении ангелов, а внизу - какой-то текст на польском языке. Пленный отвечает: это молитва о том, чтобы остаться живым на войне. Не простая - освященная в костеле. Он купил ее там, когда получил повестку о явке на призывной пункт.