- И дорого? - спрашиваю.

Он называет какую-то сумму. Но дело не в сумме. Сколько-нисколько, а зарабатывают и на этом святые отцы.

А мимо проходит, проходит наша полковая колонна.

Спохватываюсь: так можно простоять на обочине и отстать от своих, да и солдатам-конвоирам надо догонять, они уже явно проявляют нетерпение. Но куда девать добровольно сдавшегося?

Возвращаю бумажник его хозяину со всем содержимым, кроме солдатской книжки: эти документы пленных, все без исключения, Миллер велел отправлять ему, в разведотдел штаба дивизии.

Но что все же с этим парнем делать? Отправить в тыл сейчас не с кем, да и куда отправлять - вся дивизия, наверное, в движении. Вести с собой? А если бой?

Поляк по-своему воспринимает мои раздумья. Вдруг суетливо, словно что-то вспомнив, что-то спеша не упустить, порывисто садится на землю, прямо в дорожную пыль, сдергивает сапог, сует в него руку, кажется, шарит под стелькой. И вот вытаскивает какую-то многократно сложенную бумажку. Оставаясь в одном сапоге, поспешно развертывает бумажку, подает ее мне и только после этого обувается. Я сразу узнаю, что это за бумага: одна из наших листовок, призывающая немецких солдат сдаваться. Внизу ее напечатано, что листовка служит пропуском в плен и что добровольно сдавшиеся направляются в лагеря с улучшенными условиями. Такими же листовками были начинены агитснаряды к сорокапятке. Значит, все-таки срабатывают наши листовки?

Этот поляк в моей практике первый, так активно старавшийся перейти на нашу сторону. До этого бывали пленные, но все они оказывались у нас отнюдь не по горячему своему желанию. Впрочем, многие утверждали, что стремились попасть в плен, но можно ли им верить?

- Да! - спохватываюсь я, - у меня же на такой случай приготовлено... - и спешу расстегнуть полевую сумку.

- Товарищ лейтенант! - просят меня солдаты, приведшие поляка. - Может, вы нас отпустите?

- Наши далеко ушли, когда еще догоним? Этот никуда не убежит, раз сам пришел...

- Ладно, идите! - соглашаюсь я. - Что его караулить? Я сам...

Обрадованные солдаты уходят. Батальоны мимо нас уже проследовали, сейчас проходят орудийные упряжки.

- Поздравляю! - слышу я голос Верещагина, он идет рядом со своими орудиями, задерживает шаг, повторяет: - Поздравляю, есть у тебя, наконец, работа, - и показывает на поляка.

- Благодаря тебе!

- Почему - мне?

- А как же? Помнишь, я тебе агитснаряды приносил, умолял выстрелить, а ты еще брать не хотел?

- Ну, помню... Я же все-таки выстрелил. В ту же ночь. Да я тебе говорил!

- Спасибо. А в снарядах лежали такие вот листовочки. Вот он прочитал - и к нам.

- Немец?

- Поляк.

- А, братья славяне! - улыбнулся Верещагин. - Он что, напротив моей батареи сидел?

- Не знаю, не спрашивал. Но это неважно.

- Все одно - запиши его на мой счет! Ну, бывай! - и Верещагин бежит догонять ушедшие вперед своп маленькие пушки.

А я, оставшись вдвоем с моим неожиданным подопечным, достаю из сумки один из давно хранящихся в ней чистых бланков, которые мне еще перед началом боев вручил Миллер. Это - удостоверения для добровольно сдавшихся, дающие право на получение соответствующих льгот. Вписываю в бланк фамилию и имя пленного. Теперь еще полагается поставить печать. А печать всегда в кармане у Ефремова. Как бы увидеть его поскорее? Ефремов на марше имеет обыкновение проезжать на мотоцикле вдоль колонны, в голове ее останавливается, пропускает всю колонну мимо себя, следя, все ли в порядке, а если замечает непорядок, тут же подзывает к себе командира и делает должное внушение. Если идти с колонной вперед, то в каком -нибудь месте Ефремов обязательно встретится. Значит, надо идти.

Мы с поляком быстро шагаем обочиной, понемногу нагоняя ушедших вперед. Он несколько растерян: я обещал ему, что отправлю в тыл, а веду куда-то вперед. Успокаиваю его: все будет в порядке!

А вот, как и следовало ожидать, Ефремов. Стоит рядом с мотоциклом, слегка вскинув голову, и, прищурясь, из-под низко надвинутого козырька фуражки зорко всматривается в проходящую мимо колонну.

Поравнявшись с Ефремовым, докладываю ему о результатах моих расспросов, потом прошу:

- Товарищ подполковник, поставьте, пожалуйста, печать вот сюда, - и подаю ему заготовленное для поляка удостоверение.

- Придумали же! - усмехается Ефремов, но достает из кармана мешочек с. печатью и, подышав на нее, ставит на нужное место.

Я торжественно вручаю удостоверение владельцу. И спрашиваю Ефремова:

- Куда же теперь его?

- При первой возможности - в штадив. А пока пусть в обозе побудет. Да предупредите командира хозроты, что он за человек! Чтоб кто-нибудь из обозников не вздумал на нем ненависть к врагу проявлять. А то сменят ботинки на сапоги...

Дождавшись, пока с нами поравняются повозки обоза, я, выполнив распоряжение Ефремова, быстрым шагом иду в голову колонны.

А колонна проходит уже улицей села, бесконечно длинной, как во многих селах на Орловщине, которые обычно тянутся вдоль какой-нибудь речушки или хотя бы ручейка. Из-за плетней со дворов смотрят на нас радостные лица, бегают, возбужденно перекликаясь, мальчишки и девчонки, у многих калиток, а то и на обочине дороги, приветливо улыбаясь, стоят женщины, у каждой ведро с водой, в руке кружка - предлагают напиться. Но из строя выходить нельзя, он проходит мимо, но все же нет-нет да выскакивает из колонны какой-нибудь разбитной солдат, бежит, на ходу отстегивая флягу, а то и две фляжки уже приготовил для себя и для товарища. Или просто берет протянутую ему, уже наполненную кружку и жадно пьет.

Я тоже хочу пить, подхожу к одной из женщин, обеими руками беру кружку она приятно холодит ладони. Эх, освежиться бы сейчас такой водой - лицо сполоснуть... Но хорошо и то, что можно напиться, - с наслаждением прикладываюсь к кружке и пью, пью... А женщина, которая протянула мне кружку, в белом платочке, одетом, наверное, ради радостного дня, с нестарым, но в заметных морщинах, коричневым от загара лицом, говорит:

- Молочком бы напоила, да корову немцы свели...

Спереди слышится веселый, как на пасху, колокольный перезвон. Вот и церковь - справа от дороги, белая, с зеленой кровлей, кресты золотом сияют под высоким полуденным солнцем. Прямо напротив церкви на дороге черный остов обгоревшего огромного немецкого грузовика - от него остались лишь шасси да покореженная кабина с распахнутыми на обе стороны дверьми. Колонна обтекает обглоданные огнем останки машины с обеих сторон. А возле церкви, от которой неумолчно плывет величавый голос ликующей меди, толпится народ - в основном, женщины в белых платочках. На паперти люди стоят тесно, загораживая открытую в церковь дверь. Когда я, спеша догнать голову колонны, проходя мимо, заглядываю внутрь церкви, то вижу над головами плотно стоящих в ней людей, в темноватой глубине храма, светлые точечки зажженных свечей и что-то золотисто отблескивающее - наверное, оклады икон. Уж не по случаю ли нашего прихода идет служба?

Но вот и церковь пройдена, еще немножко поднажать - и я догоню голову колонны. Впереди, справа от дороги, на самом ее краю, вижу невысокого старичка в плотно натянутом картузе, в синей, на все пуговицы застегнутой, туго, по-солдатски, подпоясанной и аккуратно заправленной синей в крапинку рубашке. Старик стоит, строго по-строевому вытянувшись, левая рука по швам, правая браво приложена к козырьку. Стоит - не шелохнется, пропуская мимо себя шагающих вольным строем солдат, стоит словно военачальник на параде, перед которым проходят его войска. Я приближаюсь к старику и думаю: как только поравняюсь с ним, обязательно отдам ему честь, не одному ему отдам: в его лице всему его величеству народу. А старику будет приятно, если я его поприветствую по-воински. Судя по выправке, он наверняка был когда-то солдатом и на всю жизнь сохранил гордость этим званием.

Внезапно колонна останавливается, солдаты расходятся по сторонам дороги привал!