От Всероссийской церковной власти мы были оторваны и, применительно к постановлению от ноября двадцатого года, продолжали временно существовать самостоятельно. В 1922 году, под несомненным давлением большевиков, Патриарх Тихон прислал нам указ об упразднении Высшего Церковного Управления за наши прокоммунистические выступления.

Пусть коммунисты выпустят всех архиереев, пусть дадут полную и действительную свободу Церкви, пусть создадут условия, чтобы поездка в Россию каждого из нас не была связана с угрозой верной мученической смерти в застенках Г.П.У. и мы могли бы принять участие в Соборе, тогда, может быть, минует надобность во временном самостоятельном существовании Заграничной Церкви, и мы отдали бы все свои деяния за истекшие годы на суд свободного Всероссийского Собора.

Мы не имеем никакого общения с заключенными в России православными архипастырями, пастырями и мирянами, кроме того, что молимся о них, но знаем, что они страдают именно за веру, хотя гонители и обвиняют их в чуждых им государственных преступлениях.

Умоляю Вас, как бывшего ученика и друга своего: отрекитесь во всеуслышание от всей той лжи, которую вложили в уста Ваши враги Церкви.

Не отвергайте же и дружеского призыва cердечно любящего Вас и продолжающего любить. Митрополит Антоний".

Ответа на это письмо Антоний, увы, не дождался.

Кирилл никак не мог уразуметь, для чего нужно было новой российской власти склонить на свою сторону тех, кто давно покинул ее пределы. Или это делалось для того, чтобы показать всю свою мощь и силу? Одно было ясно, как день, уж коли избранники Божии, над кем надругались в семнадцатом, пали ниц пред теми, чьи руки обагрены кровью - к старому возврата нет.

А Москва тридцать третьего года рукоплескала Сталину, на счету которого числились не один миллион загубленных душ, не один миллион высланных на съедение комариному гнусу и расстрелянных в темных сырых подвалах, сотни умерщвленных, заключенных и сосланных епископов и священников, ограбленные и разрушенные храмы...

И тихая Вятка старалась не отставать от изуверств, чинимых по всей России: дьякон Селивановский Николай раскулачен на основании постановления Санчурского РИКа; псаломщик Кулаков Иван лишился всего имущества за неуплату индивидуального налога; дьякон Тронин Александр лишен избирательных прав; Березина Мария, бывшая монашка, осуждена на десять лет; Боброва Ефросинья, проводившая антисоветскую агитацию религиозно-монархического направления, судебной коллегией по уголовным делам Кировского облсуда приговорена к расстрелу...

Великая страна превратилась в голую пустыню с кровавыми реками и черными берегами - вождь всех народов, отец среди отцов наслаждался неистовой свистопляской.

Закат был необычайно багровый, яркие блики его не грели - они холодили и тревожили. Казалось, где-то, быть может там, в преисподней, разожгли адское пламя, всполохи которого разметались по небу. Адское зарево...

Кирилл долго ворочался в эту ночь. Он смыкал глаза, читая молитвы, но сон его витал где-то меж звезд, не желая опускаться на уставшие веки. Временами Кирилла сковывала липкая тревожная дрема. Он проваливался в холодную пустоту, летел в черную пропасть, и полы его атласной ризы, точно огромные крылья, поддерживали на лету, не давая провалиться в зияющие бездонное отверстие.

Потом Кириллу привиделся сон: малыш, кричащий на руках, и он, молодой еще, окропляет святою водою пухлое тельце и произносит "верую во Единого Бога"... "Верую", - разносится по безмолвному храму. Младенец, перестав плакать, улыбается милой беззубой улыбкой.

Кириллу подумалось, что видение это уже было когда-то, - и он вспомнил. Вспомнил начало своего пути, неспокойную ночь, сон с плачущим младенцем и первую свою службу. Как много воды утекло, какая длинная позади жизнь.

Снега не было. Снег в Югославии почти диво, но бесноватый ветер колотил в окно, словно требовал, чтобы его немедленно впустили в тепло уютной кельи. На зимнем небе тревожно мерцали далекие звезды.

Острая боль пронзила сердце Кирилла, ему показалось, что он слышит забытый голос: "Я так стосковалась по тебе, Костюшка". Кирилл поежился. Костюшка... отвык он от этого мирского имени. Давно он стал для всех отцом Кириллом, братом Кириллом, игуменом Кириллом. Господи, да что же это нашло на него?! Кирилл откинул одеяло и резко опустил на холодный пол босые ноги. "Проветрюсь пойду", - решил он.

Было зябко. Могучая сосна стонала под порывами пронизывающего ветра, дующего с севера. Поземка из опавших листьев и серого песка кружила подле ног, обутых в стоптанные потертые боты. Там, на восточной стороне неба, особенно ярко мерцали две голубые звезды. "Не Шурочкин ли взгляд пытается согреть меня?", - подумал Кирилл. Он теперь нечасто вспоминал жену, с годами боль притупилась, но сегодня воспоминания вдруг нахлынули на него, и невыносимо защемило сердце. Пылающей щекой Кирилл прислонился к шершавому холодному пахнущему смолою стволу могучей сосны. Перед глазами ясно всплыла заснеженная Вятская деревенька, покосившийся неказистый домик, пшеничное поле, семинаристские будни, заливистый смех детей... Вот она, его мука.

Кирилл понял, что мечте, которую он лелеял долгие годы, не суждено сбыться, что никогда уж не увидеть ему того, что так дорого сердцу, никогда не услышать заливистого смеха его милой Варюхи.

Кирилл застонал. Бежать бы туда, к родному дому, птицею лететь, дочь прижать к груди, в глаза ей заглянуть, сказать: "Прости блудного отца своего!".

Ветер крепчал. Кирилл вернулся в келью, достал из-за иконы зачитанное до дыр Варино письмо, повторил его наизусть, как молитву, и прошептал: "Я помолюсь за тебя, дочь. Все у тебя будет хорошо".

Он упал на колени пред ликом великомученицы Варвары, закрестился часто и мелко, зашептал торопливо:

- Господи, дай здоровья и счастья дочери моей, во всех делах и словах руководи ее мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай забыть, что все ниспослано Тобой. Господи, дай ей силу перенести утомления наступающего дня, руководи ее волею и научи молиться, надеяться, верить, любить, терпеть и прощать...

Воздух в келье сделался раскаленным. Не в преисподнюю ли превратилось его отшельническое место? Кирилл расстегнул тугой ворот рубахи, отер рукавом выступившие на лбу капельки пота и, облизав сухие губы, вновь прошептал:

- Терпеть и прощать...

Порыв ветра распахнул оконную раму, надув белым парусом занавеси на окнах. Острая, невыносимая боль пронзила все его тело. У Кирилла не хватило сил встать, чтобы прикрыть окно. Он воздел слабеющие руки к святым, глядящим на него, как ему показалось, с укором, и из последних сил выдавил:

- Терпеть и прощать... Простят ли меня те, - почти прохрипел Кирилл, кому я доставил боль и страдания? - слова Кириллу давались с трудом, но он чувствовал, что это последнее, что у него осталось, а потому решил говорить и говорить, пока не окоченеют его члены и язык не перестанет повиноваться ему. - Простит ли Господь, которому я отдал всю свою жизнь, за великие и малые грехи мои? Во имя светлой памяти дедов я покинул любимую Русь. Я всегда поступал так, как велела мне совесть и лишь в одном корю себя - что дочь моя не со мной, что не смог я все эти годы помочь ей родительским словом и доброй улыбкой, что не качал своего внука, не трепал его озорные вихры. Этот грех мне не смыть и не искупить никогда!

Сердце работало как-то странно: оно то громко стучало в груди, то вдруг часто-часто трепетало, как трепещет лист на холодном ветру, то вдруг замолкало, и Кириллу казалось, что это конец, то вдруг вновь равномерно отбивало свое еле слышное "тук-тук".

Новый порыв ветра уронил с подоконника цветочный горшок, вдребезги разбив его и разбросав по полу землю. Кирилл прислушался к биению в груди и не услышал его. Он обвел взглядом келью, задержал взор на Варином фото, посмотрел через распахнутое окно на черные силуэты деревьев, на мерцающие звезды и вдруг явственно различил трепетный, до боли знакомый голос: