Я смотрю на дедовы узластые, раздавленные работой руки и думаю о том, что не знали они никогда покоя. И странно их видеть неподвижными, когда дед отдыхает, положив ладони на колени. Редко я их вижу такими.
Глава семнадцатая
Как-то раз послал меня дед за лошадьми. Спутанные, они паслись в роще, в холодке, подальше от злых слепней.
Роща стояла тихо-тихо, объятая полдневной дремой. Я брел среди березок, пронизанных ломкими солнечными лучиками, и прислушивался: не порскнет ли где лошадь, не звякнет ли балабон. Но, кроме болтливого чечекания сороки, что перелетала с дерева на дерево за мной, ничего не было слышно. Запропастились куда-то, подумал я, как вдруг услышал какой-то непонятный звук.
Прислушался — тихо.
Я сломил было дудку, чтобы напиться из ручья, как снова донесся тот же звук. Теперь я понял, что это был крик. Сначала я подумал, что это дед меня кличет, но прислушался получше и разобрал, что крик доносится со стороны озера. Крик был протяжный и рвущийся. Кто-то звал на помощь.
По спине у меня побежали мурашки. На миг мне стало жутко, потом я бросился к озеру.
Озеро, заросшее в конский рост осокой и камышом, находилось по другую сторону рощи. Обдираясь о сучья и пни, я ломился напрямик. Когда выскочил из рощи, по сердцу резануло: «Тону-у!»
До озера рукой подать, но добраться до воды было не так-то просто.
Я продрался сквозь щетинистую непролазь прибрежных кустов и вывалился на мысок, поросший мелкой травкой-муравкой. И тут же увидел, как среди спутанных, взбаламученных кувшинок то показывается, то скрывается что-то черное. Не сразу понял, что это голова. Кто-то увяз в кувшинках.
Я заметался по берегу, не зная, что делать. Кидаться в кувшинки было опасно. Длинные, гибкие, как проволока, стебли цепко хватают под водой за ноги. В два счета можешь запутаться и потонуть.
— О-о-о-о! — доплеснулся хриплый, захлебывающийся крик и подтолкнул меня.
Теперь я разглядел, что тонул мальчишка. Смутно знакомое лицо на миг повернулось ко мне, и снова тяжелая зелень воды сомкнулась над ним и разошлась пологой волной. Не раздумывая больше, я бросился в воду.
На счастье, попалась полузатопленная березовая коряга. Подталкивая ее впереди, я плыл к утопающему.
Вынырнув, он увидел меня и забарахтался еще сильней. Я выбивался из сил: коряга оказалась тяжелой. Наконец я подтолкнул ее к мальчишке, но там, где только что торчала его голова, расходились круги по воде. «Потонул!» — ужаснулся я. Но вот медленно-медленно из глуби показалось трупно-белое лицо с вылезшими глазами, полными смертельного ужаса.
— Хватай! — крикнул я и сам захлебнулся.
Мальчишка схватился за корягу, рывком навалился на нее, а другой конец коряги двинул меня по голове. Брызнули искры, и вода сомкнулась надо мной. Погружаясь, я чувствовал, как цепко стреножат меня водоросли. Коричневая вязкая глубина всасывала. Ледяной холодок смял сердце. Отчаянно напрягая силы, я вынырнул и мертвой хваткой спаял пальцы на коряге. Судорожно хапнул воздуха, вместе с ним воды, и зашелся в кашле.
Когда очухался, разглядел, что за другой конец коряги держится Пронька Сусеков. Налитые мутью страха глаза в упор вонзились в меня.
— Плывем! — выплюнул я вместе с водой.
Пронька отчаянно замотал головой. Он боялся даже сдвинуться с места.
— Поплыли! Толкай корягу! — крикнул я, ничего не испытывая, кроме жгучего желания немедленно почувствовать под ногами твердую опору.
С огромным трудом добрались мы до берега. Пошатываясь, вылезли на сушу и упали, задыхаясь от пережитого и усталости. Чугунное сердце колотилось где-то в горле, в ушах звенело.
Обессиленные, лежали рядом, торопливо захлебывая в себя воздух. Пустое безразличие овладело мною, хотелось только лежать и ни о чем не думать.
Тяжко пахло тиной и сырью.
Сквозь полуприжмуренные ресницы я вдруг увидел необыкновенно красивый цветок. Маленькое солнце было обрамлено снежными лепестками, на которых, переливаясь, сверкала всеми цветами радуга. Маленькое солнце вздрагивало и тянулось ввысь. Присмотревшись, с удивлением понял, что солнце — это ромашка, и на ней брызги воды. Ни раньше, ни после я не встречал более сказочного цветка, чем в этот миг возвращения к жизни.
Проньку стало тошнить. Он корчился, выворачиваясь наружу. Мне тоже стало муторно. Пошатываясь, я встал и глянул на озеро.
На том месте, где мы чуть не распрощались с жизнью, плавали измятые, сорванные кувшинки и лепешистые листья. Место уже затягивалось ряской.
Шагнув, я наступил на что-то круглое. Это была бутылка, вывалившаяся из кошелки, которую я опрокинул, когда метался по берегу. Бумажная затычка откупорилась, и из полупустой бутылки резко пахло самогоном. Тут же лежало что-то сальное, завернутое в газету, рядом буханка хлеба и перья зеленого лука.
Сзади послышался шорох, я повернулся. Пронька стоял на ногах и настороженно следил за мной.
Мы долго и молча глядели друга на друга. Загнанным зверьком метался в его глазах испуг.
Трезвея от острого укола догадки, я понял, что Пронька кому-то нес еду. Пронька шел в лес! Кому он нес еду?
Мы смотрели друг другу в глаза и понимали, что мы враги. И не просто враги-мальчишки, которые через день-два помирятся, а враги по-взрослому, враги на всю жизнь, враги насмерть. Всего несколько минут назад я кинулся его спасать, вместе выбирались из воды, а теперь мы снова враги. Я пошел прочь. Шел и думал: если бы сразу знал, что тонет Пронька, если бы знал, что он несет еду в лес, стал бы я его спасать? Ломал голову и не мог найти ответа.
Лошадей я нашел забившимися в самую чащу от немилосердных в полдень слепней.
— Чего ты так долго? — спросил дед. — И мокрый.
— Сорвался в воду, — ответил я.
О Проньке ничего не сказал. Решил разгадать все сам.
Глава восемнадцатая
Дни стоят изумительные. До краев налитые пряным запахом цветочного царства, пылают ранними зорями, а вечерами полны звона кузнечиков, свежести и покоя. Изредка величаво проплывет по небосводу тучка, вытряхнет дождь с молниями, и опять первозданно сияет высь.
Я хожу по пояс голый и стал черный, как негр. Руки болят. Дед говорит: силой наливаются. И мне приятна эта боль.
Раз в полдень, когда я собрался идти купаться, дед сказал:
— Дождик будет: паук пряжу свою собирает.
Я не поверил дедову предсказанию — уж больно чисто было небо — и ушел на Ключарку.
Берега ее заросли черемухой, тальником, смородиной. Все это буйно переплетено цепкими плетями дикого хмеля и превратилось в непролазные чащи.
Я люблю эти дрёмы.
Продираюсь сквозь них и выхожу на облюбованный мною мысок. В тихой заводи отражаются стрекозы. По воде стремительно, как мальчишки на коньках, скользят жуки-водомеры. На недалеком перекате дремотно перешептываются солнечные струи.
Воздух здесь пропитан запахом воды и едва внятного аромата белых кувшинок. В камыше противоположного берега жируют утки. Слышно призывное покрякивание матки и пискотня выводка. Верхушки камыша вздрагивают — это утята пробираются за маткой.
Захожу в воду и погружаюсь все глубже и глубже, а мне кажется, что иду в гору, и я невольно поднимаю при каждом шаге ногу выше. Так бывает, когда глядишь в воду в солнечный день.
Вода светлая-светлая, будто упал на землю осколок неба вместе с облаками, и я купаюсь среди этих облаков.
Потом валяюсь на песке, вдыхаю его горячий пресный запах и ни о чем не думаю.
Прискакала верхами ватага мальчишек. Врезались в тишь, раскололи глянец речки, зернистыми брызгами обдали меня. Кони фыркают и с удовольствием лезут в воду. Ребята как вьюны вертятся на лоснящихся конских спинах и орут по-сумасшедшему.
Сверкая белыми задами и черными пятками, мальчишки ныряют прямо с лошадей и достают грязь со дна в доказательство того, что донырнули.