Изменить стиль страницы

Следующие дни. Тесто снов

Следовало подумать о еде. За время своего пребывания в квартире Марианна полностью вымела холодильник, и теперь он зиял пустотой. Каждый раз, ожидая Марианну, которая должна была ассистировать ему в погружении, Давид до отказа наполнял холодильник, и великолепный аппетит психологини слегка вводил его в ступор. Как столь сухое тело, на котором древовидным рисунком проступали вены и сухожилия и которое могло служить анатомическим атласом для слепых, как это тело могло вместить в себя такое количество еды, не набрав ни грамма жира? Между тем Давид был уверен, что обнаженная Марианна выглядела бы как монахиня, законсервированная в собственном соку. Суровое, без излишеств тело — тело машины, предназначенной для выполнения определенной работы.

Впрочем, сам Давид недалеко от нее ушел. Его кости были плотно обвиты сухими мускулами, и все вместе было завернуто в накрепко сшитую кожу — тесное платье, скроенное скупым портным, сэкономившим на исходной материи. Давид терпеть не мог животной пищи. Красное мясо, рыба, бледное мясо птицы вызывали у него отвращение. Обычно он перебивался бутербродами и кофе с молоком. У него в буфете хранилось огромное количество упаковок кофе — и с сильным ароматом, и с нежным. В холодильнике Давид держал кусок масла цвета старого золота, от которого он при помощи металлической нити, закрепленной между двумя деревянными брусками, отрезал тоненькие пластинки. Словно священнодействуя, Давид усаживался за стол и наливал кофе в большую крестьянскую чашку, тяжелую, с толстыми стенками и трещинами на глянцевой поверхности. Особое наслаждение ему доставляло резать хлеб острым как бритва ножом. Он любил смотреть, как падают ломтики, слушать, как скрипит и хрустит румяная корка, которая сперва сопротивляется лезвию, а потом уступает, и нож погружается в божественную мягкость, упругую и пористую. Давид подходил к выбору хлеба с требовательностью знатока. Хлеб должен был иметь плотность губки и обладать хорошим впитывающим качеством. Давид от всей души ненавидел изделия, полные дырок от переизбытка дрожжей. Такой хлеб не задерживался во рту, мгновенно превращаясь в кашицу. Пара движений челюстями — и кусок исчезал, трансформировался в ничто, не успев доставить удовольствия. Великий жрец завтраков, Давид совершал торжественный ритуал чревоугодия. Варенье, круассаны и плюшки, как проявление крайней степени изнеженности и сибаритства, к обряду не допускались. Когда-то Давид, всегда стремившийся как можно меньше зависеть от других, пытался печь хлеб сам. Но приготовить правильное дрожжевое тесто оказалось для него непосильной задачей, и он отказался от затеи. Огорченный неудачей, он принялся искать булочную, где продавался бы подходящий для него хлеб. Увы, люди в большинстве своем довольствовались не пойми каким суррогатом, и на смену прежним пекарням пришли полностью автоматизированные фабрики, где руки мастера чаще нажимали на кнопки, чем касались муки. Угрюмо скитаясь от лавки к лавке и почти отчаявшись отыскать правильный пористый хлеб, который единственный составлял его рацион, Давид повстречал Антонину.

Антонина была розовой и пышной. Про дородную колбасницу сказали бы, что она питается исключительно ветчиной, но поскольку Антонина была булочницей, при взгляде на нее невольно приходило на ум сравнение с миндальным пирожным. Антонина царила в лавке, отделанной в голубых и золотых тонах, которую дыхание печей наполняло ароматом разогретых дрожжей. Она была вдовой. Маленькая вдова с плечами боксера, оставившего ринг, отчего его мускулы слегка заплыли жиром. Давид не раз представлял себе, как она голыми руками борется с тугим, клейким, непокорным тестом. Он знал, что замешивание требует большой физической силы, отчего руки обретают твердость стали. Королева печей, Антонина сознательно позволила себе растолстеть, чтобы в глазах покупателей соответствовать образу булочницы. На самом деле ее приятная полнота были лишь маскировкой, и она могла одним ударом свалить на землю разъяренную собаку. Подмастерья боялись ее; говорили, что она способна запросто влепить пощечину пекарю. Стоило кому-то усомниться в ее авторитете, как она распрямлялась над бадьей с тестом, грозная, запорошенная мукой, и в лицо бунтарю летел ком крутого липкого теста, перекрывая ему кислород и угрожая задушить насмерть. От Антонины пахло мукой. Давид это почувствовал, когда впервые оказался в ее постели. Ее тело было словно припудрено, и кожа на ощупь казалась шелковистой — или присыпанной тальком. Она могла бы раздавить Давида своими руками борца, но она расслабленно и покорно отдавалась ему. «Я хочу, чтобы ты меня вымесил, — шептала она. — Дай волю своим рукам». Давид повиновался, нежно завладевая ее большой белой грудью и плотным животом. Он трудился над ней так, словно в результате его действий она должна была изменить форму, заново родиться в новом облике. У Антонины была молочно-белая кожа и белокурые волосы. И лоно, обритое из странного кокетства. Антонина разделяла страсть Давида к завтракам. Как и он, она ненавидела пирожные, кремы, глазури, засахаренные фрукты, предпочитая всему этому благородную простоту крестьянского хлеба с маслом и морской солью. В крохотной квартирке над лавкой она готовила кофе по старинному рецепту, доставшемуся ей от матери. Кофе, как она говорила, «пропущенный через носок», ужасно крепкий, две чашки которого сражали наповал, заставляя сердце колотиться в груди. «Ты мой артист», — ворковала Антонина, нарезая толстыми ломтями хлеб, испеченный специально для Давида. Ему нравилось любить ее в ее квартирке над пышущей жаром пекарней, в ароматах выпечки, когда усиленный теплом запах дрожжей смешивался с запахом тела булочницы. «Только я умею приготовить тот хлеб, который ты любишь, — говорила она. — Если бы не я, ты бы умер с голоду».

Она была права: помимо их неизменных завтраков Давиду за день удавалось проглотить разве что немного супа. «В деревне едят суп и на завтрак», — уверяла Антонина, пытаясь убедить его, что пара ложек нисколько не нарушат его странной диеты. Она обожала подавать ему завтрак в постель — взбивать подушки и ставить ему на колени большой поднос из грубого дерева. Сама она усаживалась на край кровати и с религиозной торжественностью намазывала ломтики маслом — толстая гейша с удивительно грациозными жестами. Давид жадно ел, отхватывая куски ноздреватого хлеба и запивая их кофе с молоком. Затем они снова занимались любовью среди крошек под негромкие мелодичные стоны Антонины: эта женщина с весьма обильным телом была очень скромна в выражении своих эмоций. Она прерывисто дышала, уткнувшись носом в плечо Давида, и комкала короткими пальцами простыню. Наконец, рухнув на грудь любовницы, Давид засыпал поверхностным сном, и жар от раскаленных печей проникал сквозь пол, угрожая запечь обоих до румяной корочки.

Еще Антонина коллекционировала сны. Впервые Давид узнал об этом ее увлечении, когда она пригласила его к себе в квартиру. На каминной полке в узенькой гостиной он внезапно увидел одну из своих последних работ — сон средней ценности, имевший скромный успех на аукционе. Антонина была страстной коллекционершей. Как только анонсировали очередную выставку, она заказывала каталог и часами напролет рассматривала предлагаемые лоты. Эта любовь к искусству поглощала все ее доходы, но Антонина не жаловалась. В первый вечер она взяла Давида за руку и провела его по всем комнатам, демонстрируя сны, громоздившиеся на полках и комодах, словно статуэтки. Эктоплазменные сущности, установленные, как того требовал закон, на пронумерованных постаментах, смотрелись несколько чужеродно в ее квартире среди кружевных салфеток и розовых абажуров с помпонами. «Этот — твой! — восклицала Антонина, дрожа от возбуждения. — И этот!» Давид чувствовал себя неловко, словно глава семейства, возвратившийся после долгого отсутствия, которому жена по очереди предъявляет детей, а он не в состоянии признать в этой ораве собственных отпрысков. «И этот твой!» Она как будто перебирала цыплят из выводка. «Этот — от тебя, а этот — от почтальона…» Она признавалась в своей неверности со слегка сокрушенной улыбкой. «Видишь, — промурлыкала она в конце визита. — Я, можно сказать, твоя фанатка». Давид промямлил что-то невразумительное. Он отлично помнил, при каких обстоятельствах ему достался каждый из выставленных снов. Вот этот, на каминной полке, рядом с керамической пастушкой, обнимающей овечку с розовым бантом, был отвоеван в жестокой борьбе. Надю ранил в бедро охранник, появившийся из подсобки магазина, и Давиду пришлось тащить ее на плечах, в то время как Жорго прикрывал их отступление шквальным огнем из помпового ружья. Давид до сих пор слышал адский грохот от выстрелов и видел, как большие желтые гильзы, выброшенные из казенника, прыгают по капоту автомобиля. Или вот этот, помещенный напротив шкатулки из ракушек, на которой старательная кисть вывела надпись «На память о Сент-Амине»… Этот сон был добыт из сейфа-ловушки, стрелявшего струйками кислоты. Давид помнил, как от разъедающей жидкости шипела ткань Надиной куртки…

«Я трачу, не считая, — делилась Антонина. — В начале я боялась поднимать руку на торгах, мне казалось, что все на меня смотрят, а потом осмелела. Мне так хорошо с тех пор, как они со мной, на моих полках. Они охраняют меня, как маленькие солдаты. Ты представить себе не можешь, как меня раньше донимали кошмары, бессонница, как я просыпалась с криком. И эта тоска, вот здесь, в груди, будто чья-то рука перекрыла мне дыхание. Я плохо спала, мне больше не снились приятные сны, как в юности. Я даже стала бояться ложиться спать, держалась подальше от кровати, изобретала тысячи предлогов, чтобы оттянуть момент, когда мне придется залезть под одеяло…»