Все прочее, увы, покрыто...

ЗАПАДНЯ

Всякий раз я тоскливо не мог отделаться от ощущения, что все уже заранее расписано и мы, как марионетки, аккуратно исполняем каждый свою роль - словно кто-то дергает нас за ниточки. Даже подрагивающие бледные пухлые пальцы Е.В., с неприятным костяным звуком барабанящие по поверхности стола, отдельные от глухо впечатавшегося в стул пожилого полнеющего тела, казались не вполне живыми, и лицо под плотным слоем пудры - как маска, и тщательно уложенные волосы...

А с другой стороны стола, или даже рядом, но все равно как бы поодаль, отдельно - Геннадий, сын, уже закипающий, уже нервно покусывающий губы, лицо его вонзается вместе с голосом, охрипшим от внутреннего напряжения, в покачивающийся над столом воздух, позвякивают сами по себе ложки на блюдцах, мы просто беседуем, - успокаивает Е.В. маму, молитвенно складывающую у груди ладони, мы просто беседуем, нет причин для беспокойства, ну а что молодые люди немного горячатся, так это естественно, мы ведь и сами когда-то были такими...

Пытаясь объяснить себе, как же все так получалось, я набрел на малоприятное, горбатое словечко "провокация", которое, не соврать, слышал от той же Е.В., но только теперь оно из призрака действительно отлилось в нечто, почти физически ощутимое. Непонятно только было, зачем ей? Неужто не жаль здоровья и нервов, совершенно же ясно, что иной реакции с нашей стороны не последует. Снова крик, набрякшие кровью, горящие глаза, запаленное дыхание - мы просто беседуем, - зачем ей это?

Похмелье тоже было тяжело и опустошительно, как бывает, когда, протрезвев, с ужасом припоминаешь себя вне себя, словно это был не ты, а кто-то другой, и это несовпадение, прежде манившее и завораживавшее, почему-то особенно тягостно. За столом сидели чужие люди, настолько чужие, что даже сказать друг другу было нечего, и это, наверно, еще хуже, чем враги, без ненависти и ярости, только - холод и отчужденность. И еще, может, смутное чувство вины.

А ведь у Е.В. сердце пошаливало, и мама каждый раз менялась в лице, бледнея и складывая руки, опускала низко голову, потом внезапно вскидывала ее, поворачивая просительно, почти умоляюще - то к нам, то к Е.В., но больше, разумеется, к нам. По мере того как росло возбуждение взгляд ее твердел, наконец она не выдерживала и тоже вступала: вы не имеете права, вы не жили в то время, вы не можете... Е.В. снисходительно косилась в ее сторону, примолкая, чтобы дать маме вставить реплику, улыбалась тонкими бледными, с трещинками губами. Гордая, она не нуждалась в поддержке, - такой вид у нее был, она сама могла, и от этого ее вида, от неведающей сомнений самоуверенности, от хорошо поставленного голоса, четко произносящего каждое слово, весомо и оттого еще более категорично, от всего этого вскипало.

Она пришла, а мы даже не выглянули из комнаты.

Геннадий пришел раньше ее, прямо с работы, и теперь, развалясь в кресле, листал газету, мы с Денисом заканчивали партию в шахматы, черные намечали мат в четыре хода, и брат, игравший белыми, все больше погружался в задумчивость. Впрочем, играть белыми для Дениса была уже победа, уже половина удовольствия. С белыми он становился совсем другим человеком: темперамент, напор, азарт, смекалка, во всяком случае без этого противного выражения, как будто его заставляли есть с детства нелюбимую манную кашу. Ему было приятно просто держать белые фигуры в руках. Он брал ладью или слона, или любую другую, вертел подолгу в пальцах, прежде чем сделать ход, подносил к глазам, нюхал - так ему нравилось.

Мы были заняты и вроде бы как не слышали.

Конечно, виноват был я. С Дениса, младшего, что возьмешь? Дитя неразумное. Я должен был подавать пример - все бросить и выйти встречать Е.В. Из элементарной вежливости. Не говоря уже о том, что Е.В. - самый большой друг семьи, почти родная... Она мне как сестра, если не больше, говорила мама, хотя все и так знали, что Е.В. помогла их семье в эвакуации, тогда еще бабушка была жива, и потом в Москве - в общем, все ей были обязаны. Ну и, разумеется, идейная связь, у б е ж д е н и я (непременно так - в разрядку!)... У них они были общими, одни на всех. Принципы. Как и мамина признательность. Так что авторитет Е.В. был незыблем и непререкаем.

Мы не имели права.

Высокий, довольно пронзительный голос Е.В. словно выплывал из подсознания. И еще долго потом витало по комнате - в дверь, приоткрытую на секунду и тут же захлопнутую - вежливо-ледяное, полуобиженное "здравствуйте", сразу смявшее всю партию. Никто даже обернуться не успел, как стало поздно. И все тут же, переглянувшись, поняли.

Начиналось.

Геннадий отложил газету, которая с многослойным густым шелестом замедленно спорхнула на пол, и как-то обреченно посмотрел в окно. Хотя он-то был точно непричем, потому что виделся с Е.В. утром, перед уходом на работу. Но ясно было, что и он тоже - заодно с нами, это теперь был наш общий демарш, общее неуважение, общая вина.

Бедный Геннадий!

Тоже была загадка, как они не то что ладили друг с другом, но уживались вместе, Е.В. и Геннадий, который после развода съехался с матерью. Про него-то уж точно нельзя было сказать "мальчишка"! Ничего себе мальчишка в сорок с лишком лет! Солидный человек, в отличие от такого незрелого и несознательного молодняка как мы с Денисом. И кроме того - сын! Родной сын, родная кровь! Как же они?

Всегда приходили вместе, на всякие семейные празднества или просто в гости, на чашку чая. Мама начинала чувствовать себя виноватой, если хотя бы раз в две недели не приглашала к нам Е.В., и Геннадий приходил тоже, хотя, казалось, что ему? Неужели больше не с кем и некуда? Неужто не надоели друг другу?

А заводился Геннадий с полуоборота, словно у него была аллергия или, как это, идиосинкразия на голос Е.В., на ее слова или тон, шут его знает, но вдруг вспыхивал: что ты такое несешь? что ты такое несешь? Спички были не нужны, чтобы между ними полыхнуло. Словно они ждали мгновения.

Мама говорила: Геннадий - замечательный сын, очень заботливый и внимательный, не то что мы с Денисом. В пример ставила. Мы это вполне допускали. Но сдерживаться он не умел, обычно спокойный, сразу начинал лезть в бутылку, как выражалась Е.В. Сильней его это было.

Как и меня. Я ведь тоже не хотел, сопротивлялся, всякий раз клянясь себе молчать, ни единого слова, чайку попить с тортом, покивать вежливо, со всем соглашаясь, но больше ни-ни, ни в коем случае. Или чтоб уж не совсем вызывающе. О погоде, здоровье... Не более.

Срывался.

Срывался, сколько бы ни крепился и ни напрягал волю. Бог его знает, как это получалось. Меня извлекали из моего молчания, как жалкого кутенка за шкирку, и надо сказать, что оно сразу становилось заметным в присутствии Е.В., демонстративным, хотя я всячески старался молчать как можно натуральнее. Е.В. словно чувствовала, нарочно обращаясь ко мне, и, конечно, становилось неловко, неприлично - не отвечать. Как если бы я ее игнорировал. Но сколько бы я ни избегал, ни крутился, ни уклонялся, отделываясь односложными нейтральными ответами: да-нет, нет-да, вы правы, разумеется, нет, почему, хотя конечно, наверно, да все понятно - и так далее, в какое-то мгновение все равно вдруг пробивало, и из простого предложения, из того же "вероятно" или даже "вы правы" вырастало нечто сложноподчиненное, с множеством придаточных и в конце концов восклицательное - я трепыхался на крючке, глупый карась.

Единственный, кто еще устаивал, кому еще удавалось, так это неразумному Денису. Сидел себе невозмутимо, подобно Будде, отрешенный, жевал потихоньку, словно его не касалось, ничто его не брало. Кто его знает, может, он нарочно набивал рот тортом или еще чем-то вкусным, чтобы потом на вопросы Е.В., к нему непосредственно обращенные, мычать невразумительно, давиться, закашливаться и вообще строить из себя клоуна. Высоко поднятые брови, быстро моргающие ресницы, вытаращенные глаза, при этом он сопел, надувался, а мог даже и прыснуть, обдав всех чайными брызгами (весело ему!) - нет, лучше его было не трогать.