Но всякий раз, когда он замечал под этими окнами кого-нибудь другого, знакомого или незнакомого, без разницы, его вдруг захлестывала самая настоящая злость, резкая, как ожог, смутная и какая-то тоскливо неразрешимая, - не на этого "кого-нибудь", как ни странно, а именно на нее, на женщину, на старшую сестру, так что даже подмывало схватить камень и пульнуть его в окно, услышать звон разбитого стекла и испуганные крики. Почти мстительное было чувство, будто она ему сделала, ему лично, что-то плохое.

Впрочем, он заметил, что и другие ребята испытывают похожее. Вообще же они ее - презирали, да, презирали. Презрение крылось в самом слове, звонком, как пощечина: шлюха! Ну да, самая настоящая, самая натуральная шлюха, - вот кто она была! Откуда-то взялось в нем это слово. Из воздуха.

Он принес это слово домой и презрительно бросил:

- Опять у этой шлюхи новый парень...

Твердо и самоуверенно.

- Как ты сказал? - вдруг встревожилась бабушка. - Ну-ка, повтори, как ты сказал!..

- Шлюха, вот что я сказал, - нисколько не сомневаясь в своей правоте и неслучайности этого слова, произнес почти с пафосом.

Бабушка пристально, даже с каким-то интересом посмотрела на него, под глазами собралось сразу много-много морщинок, и отстраненно, с неожиданной брезгливостью, быстро и словно бы не ему сказала:

- Ну так вот, чтоб я больше не слышала, понятно?

Тоже твердо и непримиримо. Непохоже на нее.

- А что я такого сказал? - воспротивился удивленный Илья. - Все знают, что она...

- Замолчи! - не дала закончить бабушка. - Ты еще сопливый щенок, чтобы произносить такие слова, ты еще ничего не смыслишь в жизни!

- Но...

- Замолчи, ничего не желаю слушать, - замахала руками бабушка на растерявшегося Илью. - И никогда не повторяй, все или не все там говорят, это тебя не касается. Ты - не имеешь никакого права. Ты еще сосунок, а если еще раз услышу, то скажу твоему отцу, чтобы он тебя выпорол нещадно, понял?

- Но...

- И никаких "но"! Скажу, чтобы выпорол...

Он никак не мог взять в толк, за что она на него так окрысилась, сраженный ее непримиримостью и еще больше - последним ультиматумом, и потом весь день они ходили, надутые друг на друга.

А вечером она подсела к нему на кушетку, которая скрипнула под большим грузным телом, и, проведя теплой ладонью по волосам, мягко и примирительно, не обращая внимания на его обиженное отодвиганье, взялась вразумлять. Никогда не говори таких слов, тихо, почти бормоча, говорила она, никогда ни на кого, и не надо никого осуждать и тем более презирать, не торопись осуждать и вообще судить, и повторять плохое не надо, тем более если не знаешь, на свете много несчастных людей, и если кто-то говорит, то пусть говорит, это его личное дело, но ты не смей...

И еще эта девочка, сестра той... С похожими раскосыми глазами. Динка.

Девчонка как девчонка, даже где-то симпатичная, но ее словно тоже коснулось. Горячечное, смутное, тяжелое - от ее сестры. Или от матери. Или от них обеих.

Когда она проходила, то на нее оборачивались почти также: вон, мол, идет сестра той, которая... Да все они такие, на роду у них, видно, написано. Все они... Когда она проходила, то старалась проскользнуть как можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком, вполоборота, как тень.

Ее действительно коснулось.

Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной светящейся точкой - горящей сигаретой.

Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь, а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения, тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"...

Она окликнула его.

- Куда бежишь, маменькин сынок? - голос у нее был странный, плывущий какой-то, растекающийся, словно бы и не ее. - Иди посиди со мной, малыш, покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или боишься?

Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой, которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее, растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли странность ее клекочущего голоса, то ли?..

Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще, - и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда, приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки.

- Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел. - А мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде.

Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого, что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них словно действительно бес вселялся, как говорила бабушка, толкал и выталкивал в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам.

Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно, обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого мела.

Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было.

- Закуривай! - Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички, коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось.

Он принял, но закуривать почему-то не стал.

- Не хочешь? - хмыкнула она. - Скучный ты какой-то...

- Ну чего тебе? - нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало еще грубее, еще более взросло, спросил он.

- Мне? - вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо. - Да ничего мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со своими женихами - сил нет! Противно все! - непонятно кого имея в виду, сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. Надоели, ужас! - и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись посиди, чего зря стоять?

И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь табачные крошки.

Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной, словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило.

- Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем пишутся стихи? А?

Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо, пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже было.

- Молчишь? - продолжала она. - Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто, наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают. То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил.