4

Накануне посещения какого-нибудь сановного "друга детей" или даже целой комиссии инспекторов, шефов и т.д., детсад начинал гудеть, как потревоженный улей, мылись стекла, ремонтировались игрушки, а то и подкупались новые, которые строжайше запрещалось трогать до приезда гостей, протиралась повсюду пыль - словом, наводился марафет.

Нельзя, впрочем, сказать, что обычно было запущено, вовсе нет, директриса свое дело знала, и персонал знал, но тут уж все просто блестело и играло, как в праздник, и ходили торжественные, приподнятые, приодетые словно уже сейчас, вот-вот должен был решиться вопрос о персональной пенсии. Тут как бы затрагивалась личная честь коллектива. Нифонтов чувствовал, шевеление продолжалось даже ночью.

Естественно, генеральной уборкой и благоустройством дело не ограничивалось. Перед гостями необходимо было продемонстрировать также уровень воспитательного процесса, счастливые, нарядно одетые дети декламировали стихи - о дедушке Ленине, о партии, о родине, о матери, о березке, о своем замечательном детстве, это уж само собой разумелось, бывало, что устраивался какой-нибудь весенне-осенний бал, ставился кукольный сказочный спектакль, пелись песни, танцы до упаду, тут уж многое зависело от фантазии воспитательниц. Дети, впрочем, радовались вполне искренне. О наше безоблачное, чистое, наивное детство, где ты?..

Студента все это, однако, затрагивало лишь косвенно - ночные деловитые шорохи провоцировали его полусонную бдительность. Не хватало, чтоб еще и его вовлекли.

И в тот раз, очередной, тоже бы прокатилось мимо, как уже бывало, если бы совсем близко к полуночи не пришла Инна. Села на низкую гимнастическую скамейку и, окрутив вокруг ног полы белого своего нянечкиного халата, молча сидела, как будто Нифонтова не было. Но он был, уже изготовившийся ко сну и с вожделением поглядывавший на расстеленный спальник. Сон, однако, если не отменялся, то откладывался на неопределенное время.

На заботливое "что случилось?" Инна не откликнулась, упрямо поведя плечом: ничего! Нифонтов коснулся плечом: он же видит, - проницательный. Видит и хорошо, чего ему от нее-то надо? Студент обиженно отодвинулся: ему ничего не надо, это она пришла. Да, пришла, потому что все, хватит, больше она здесь работать не желает и не будет. Надоело! Ладно, если б это еще только ее касалось, она бы, может, и стерпела, но дети-то при чем? Почему они должны страдать? И вообще она не понимает, как так можно, с детьми! Неужели не стыдно?

Последние две недели она бегала с какими-то папками, цветной бумагой, книжками, что-то в ее группе происходило грандиозное, что-то готовилось, клеилось, резалось, рисовалось, а то музыка играла - довольно известная мелодия, снова и снова. Что-то она под эту музыку со своей ребятней устраивала. И на него, Нифонтова, внимания совершенно не обращала - не до разговоров. Дело! А теперь вот сидела рядом и пальцы у нее сжимались, бледнея в костяшках от напряжения, лицо в пятнах. Ну хорошо, выяснилось вдруг, что не будет никаких гостей, не прийдут и не прийдут, зачем же общий утренник отменять? Разве они праздник для гостей только готовили? Праздник украли, а им всем в лицо плюнули. Самое натуральное воровство! Может, даже еще более гнусное.

Нифонтов соглашался: конечно, гнусное! Но почему, почему? Потому-то она и уходит, что не почему, просто так захотелось директрисе. Раз не будет гостей, то и общий утренник не нужен. Слишком хлопотно, да и вирусный грипп ходит, тоже предлог. Да и самой директрисы в этот день тоже не будет, куда-то ей нужно. Вот и пусть ищет ей замену. Пусть. Нифонтов вносил холодную рассудочную ноту: не надо торопиться, замену ей, конечно, найдут, только ведь это ее, Иннино, место, дети к ней привыкли, тут бы еще как следует подумать, на трезвую голову. Не горячиться. И ей парнишку своего снова пристраивать, институт опять же, квартира...

Оскорбленная, она сидит с поджатыми губами, напряженно смотрит перед собой. Никак в ней не уляжется: то вроде притихнет, успокоится, то вдруг опять начинает бурлить. То печальная, то гневная. То тихая, то взахлеб что-то лепечущая. Голубые глаза посерели в темноте. Что-то она сейчас выясняет, пытается уяснить для себя или с самой собой, или с жизнью? И уже готова почти воспринять кое-какие уроки, девочка из Воронежа, которой все интересно...

x x x

Студент проходит мимо металлической решетки, окружающей территорию детского сада. Ее угол виден из окна квартиры, где он живет, а дальше все заслонено деревьями. Но детские голоса оттуда долетают до него, и он невольно прислушивается, пытаясь различить отдельные слова. Зачем ему? Все вокруг него уже другое, а т о там и осталось. Там своя жизнь, у него - своя. Но краешком глаза он все равно как бы видит - и теплым облаком овеянную Лукиничну, и голубоглазую Инну, и рыженького, золотушного деда Василия Матвеича, да и себя самого среди них...

ЧУЖИЕ ОКНА

Кое-что уже было известно о ней - невнятно, смутно, темно, дворовым шепотком, тягучими усмешками, липким любопытством, цепким мужским приглядом - вслед, двусмысленным смешком знакомых мальчишек, когда она проходила мимо - лицо с узкими, немного раскосыми глазами, скуластое, курносое; волосы конским хвостом, перехваченные лентой, каштановые, гладкие, почти девчоночьи.

Ничего в ней такого не было, особенного, но как только появлялась, тотчас же возникало. Странное напряжение вокруг, удивительное, даже старушки возле подъезда притихали, то ли опасливо, то ли осуждающе переглядывались-перемаргивались, головами покачивали, глаза неодобрительно опускали, когда совсем близко... Был в ней вызов, хотя вроде и ничего не было.

Иногда они встречались в подъезде, в дверях или на лестнице, спускаясь или поднимаясь навстречу, и всякий раз Илья почти испуганно замирал, жался к стене, чаще даже спиной, чем боком, - пропускал, как будто без этого им было не разойтись. И голову опускал, глядя под ноги, чтобы не прямо, кеды свои заляпанные дворовой глиной видел, ее туфли, чулки телесного цвета тоже видел - все равно что ничего не видел. Дыхание обрывалось, сердце начинало бешено колотиться.

Может, это потому, что он про нее з н а л? Вернее, догадывался. То, что ее окружало, витало вокруг нее...

Хотя что он мог, собственно, знать?

Женщина как женщина, сравнительно молодая, волосы гладкие, словно влажные, зачесанные назад, и одевалась просто, как почти все женщины. Ничем она от них не отличалась, также по звонку бежала на завод через улицу, а в полдень, когда он, бывало, возвращался из школы, приходила на обед (тут они и пересекались).

Правда, может, лицо ее было бледней обычного, когда она не красилась, даже с каким-то синеватым отливом, пепельное что-то было в лице, хотя причиной вполне мог быть подъездный сумрак, тусклое освещение, от которого все бледнело и словно покрывалось пепельным налетом, грязноватое, - стены, потолок в темных жженых пятнах, изрезанные перочинными ножиками перила, ступени...

В этой ее бледности - от освещения или, скорее, не от него, - таилось. В пепельности. То, что было скрыто и что подозревалось, - здесь проступало. Вся ее тайная порочная жизнь. Ну да, ведь все знали - и в подъезде, и во дворе. Из шепотка, из взглядов, из настороженности и напряжения, из еще чего-то - влекущее, запретное, нечистое, греховное, гипнотическое, - ш л ю х а!

Отступая, вжимаясь спиной в холодную стену, светло-коричневую, он вдруг ощущал эту - гремучую, хмельную смесь, реющую вокруг нее, манящую и опасную, как отцовская бритва "золинген", трофейная, - когда он дотрагивался до нее, у отца на лице появлялось такое искреннее выражение ужаса, что Илья действительно начинал бояться, как если бы волосиное лезвие, блистающее, само могло взвиться, полоснуть, войти в него как масло.. Лучше было не касаться!

От резкого, приторно-сладкого, дурманящего запаха ее духов Илья впадал в нечто похожее на транс или что-то в этом роде, буквально вдавливавшее его в стену. Вся огромность и пугающая неведомость жизни, той, что рядом, возле, но недостижимой, недоступной, кажется, концентрировалась в удушливой густой волне, которая накрывала его, а о н а сбегала по самой короткой лестнице их подъезда со своего первого этажа, с чуть раскосыми глазами, совершенно никакая.