3

Сменщик его - дед.

В буквальном смысле: маленький, морщинистый, рыжий, с круглой блестящей лысиной и шамкающий - почти гном из сказки. Литературный такой. Игнат Матвеич. На дежурство он приходит с большой хозяйственной сумкой, где, помимо всякого прочего, в том числе и одеяла, притаскивает толстенную Библию дореволюционного издания, с ятями и оторванной обложкой, а нижний правый угол, видимо, обгоревший и постепенно отшелушившийся, похож на обгрызанный мышами. Нифонтов часто застает деда, сменяя, за чтением, и тоже как-то литературно - в круглых допотопных окулярах на кончике остренького носа, то и дело сползающие. И на ухо дед туговат, зато спится ему, наверно, спокойно, думает с некоторой завистью студент, ничто не мешает - ни шум ветра, ни погрохатывание кровли, ни дребезжание стекол в рамах.

Поднимал дед глаза только тогда, когда тень Нифонтова ложилась на желтые, множество раз листанные страницы Священного Писания. И чтобы не быть слишком уж неожиданным, хотя дед к его приходу обычно бывал в полном сборе и готовности, Нифонтов всякий раз старался как-нибудь оповестить о своем приходе - кашлянуть погромче, хлопнуть посильнее дверью или произвести еще какой-нибудь сигнальный шум.

"Ага, явился, - приветствовал его дед хрипловатым, но вместе с тем высоким, дребезжащим голосом и закрывал Писание, аккуратно переложив страницы поздравительной открыткой, кажется первомайской. - Ну давай, работай, надо!" - напутствовал сочувственно. И уходил, шаркая литературными валенками или не менее литературными башмаками.

Некоторая фантастичность деда, видимо, и навевала праздному воображению Нифонтова разные сюжеты, с ним связанные. В зависимости от настроения. А поначалу тот просто показался ему лубочным старичком, Божьим одуванчиком - в золотистом венчике вокруг бледно-розовой лысинки, в обнимку с Библией. Собственно, таким он и оставался достаточно долго, пока однажды не потянул с таинственным видом Нифонтова в левое крыло здания, в дальний угол за лестницей на второй этаж, и там обнаружилась серебристая металлическая бочка, кое-где заляпанная белой краской. "Вот", - кивнул дед, а потом еще и похлопал бочку по звонкому боку, произведя некоторый шум. Ну и что? вопросительно уставился на него студент. А то, что они завтра с зятем подъедут на машине, раненько, до зорьки, а студент пусть отворит ворота, так, да? С директрисой, значит, дед договорился, все в порядке. Подъедут и заберут. Для дачи бочка-то пригодится, как он, студент, думает?

А что тут было думать? Еще бы, не пригодится... Пригодится еще как! В хорошем хозяйстве все пригодится, голосом деда в нем произносилось. И рано утром, еще даже не рассвело по-настоящему, ворота отворил. Согласно договоренности. Все честь по чести. Однако золотистость деда вдруг сразу после этого поблекла, превратилась в золотушность, что ли. А в мелких морщинках, сеточкой проступивших в лице, тонком голосе и бледной лысине, объявилась хитроватость. Разумеется, дед не воровал (хотя почему, впрочем, "разумеется"?), бочка наверняка была какая-нибудь списанная, ненужная, но и дача, и бочка тем не менее плохо вязались с Библией и круглыми очками на кончике золотушного носа. Дед-то, оказывается, не только о Боге думал, но еще и дачевладельцем являлся, вот ведь как! Лукав был дедуля, ой, лукав! Не прост был, ой, не прост!..

Впрочем, и это не сильно изменило отношение студента к деду. Бочку благополучно увезли, а он продолжал деду симпатизировать, даже с золотушностью и хитрецой. Нужно было лицезреть, как он читал эту свою Библию - медленно ведя бледным рыжим пальцем с крепким костистым ногтем и мусоля слова тонкими губами. И ходил похоже- словно ощупывая землю ногами. Медленно. В этом стремительно несущемся куда-то мире дед уже никуда не торопился.

Где-то здесь пролегала грань, которую никак не удавалось перейти Нифонтову, - отделявшая условного, литературного деда от реального Василия Матвеича, рыжеватенького старикана, его сменщика. Кто знает, может, и не перейти ему этой грани, не поведай Лукинична, кормилица, что дед, оказывается, не за лишним рублем погнался, устроившись сюда сторожем. Вернее, за рублем, но, естественно, не лишним - какая у него пенсия! - и не для себя, а для дочери своей, которая ему опять же не родная, а падчерица... И потом, ночуя здесь, он как бы облегчал дочери и ее семье жилищно-бытовые условия.

Столько тут возникало углов, что снова выходил сюжет - литературный, хотя литература на литературу, как ни странно, давали в итоге жизнь. Студент с наивным недоверием следил.

После смерти жены деда, то есть собственной матери, падчерица тому уже жить спокойно не давала. Семья, муж, дочки, квартирка крохотная - кто лишний? Разумеется, дед. Пенсия тоже маленькая, к внучкам его вместо няньки не пристегнешь, на что он, спрашивается? Летом его, впрочем, можно было сплавить на дачу, он там все своими руками - землица, грядки, да и постолярничать мастер, а как снова в город - опять ни к чему, лишний. Года три назад он, оказывается, в две смены работал, дневал и ночевал в детском саду - как дома. Даже раскладушку притащил с матрацем. А потом здоровьишко сильно барахлить стало, вроде и не особенная нагрузка, а все равно не дома, вот и перешел на одну.

Лукинична тяжело вздыхала, жалея и деда и всех их - и мужа своего, и соскребывавшего со сковородки вкусную макаронную корочку Нифонтова. Всех. А падчерица у деда, судя по рассказу Лукиничны, была крутая, тогда как он, по ее же свидетельству, к ней со всей душой, сам говорил, что - как родную.

Однажды дед позвонил ему домой, единственный, кажется, раз, очень рано, и вдобавок в субботу, когда у студента была редкая возможность выспаться, и каким-то не своим, слезно-заискивающим голосом попросил выйти вместо него в суточное. "Дочь, понимаешь, у меня умерла, такое дело..." - и смолк, исчез в темном шебуршении трубки, в глухоте пространства. Нифонтов дежурил целую неделю подряд, и к концу ее голова покруживалась от недосыпа. Вечером же, довольно поздно, хотя он еще не закрывался, вдруг хлопнула парадная дверь и - шарк, шарк - появился дед. Поставил свой объемистый баул на пол, сунул, чего раньше не делал, Нифонтову сухую узкую ладонь. "Здоров?" - словно упрекнул.

Нифонтов-то был здоров, что ему сделается? А вот с дедом явно было неладно: тот словно усох за неделю, еще меньше и невесомей стал. Плюхнулся на стул и застыл, словно забыл, зачем пришел, и про Нифонтова тоже. Очнувшись, мельком оглядел студента, тоже застывшего рядом, может, удивившись, что тот еще не ушел. Да, вздохнул, кто бы мог подумать? Крепкая женщина была, и вот так... Воспаление легких. Детишки остались. И что теперь? Золотистый венчик на голове заколыхался, задвигался, сотрясаясь. И я перед ней виноват, понимаешь. Обижался на нее, ругались, бывало, ох ругались! Грех тяжкий. Даже проститься не успел...

"Вы-то в чем виноваты?" - Нифонтов строго спросил.

Нет, пусть он не говорит ничего, все они виноваты, кто больше, кто меньше - Бог рассудит, - с неожиданной страстью выговорил дед, махнул слабо рукой. И, не дожидаясь, когда студент уйдет, словно снова о нем позабыв, стал вытаскивать неловко, цепляя за края, пожелтелую свою Библию, переложенную старой поздравительной открыткой. Уходя, Нифонтов как будто видел: дед в кухонном предбанничке одиноко тыкается взглядом в древние строки, шевелит бледными тонкими губами...

В чем дед виноват и в чем они все?

И нет ничего нового под луной, так, кажется, было написано.

x x x

Час перед сумерками самый тревожный. Еще слышны ребячьи голоса на улице, голоса прохожих, еще хлопают двери, качели скрипят, на кухне звон и грохот кастрюль - дневная суета еще в силе, но уже, кажется, что-то приоткрылось в пространстве, какая-то щель, куда это все медленно и постепенно утекает, уже полоса немоты обозначилась, звуки стали приглушенней, небо темней. Студент уже вышел на дежурство, но он как бы еще не нужен, его время - ночное, а сейчас его присутствие здесь чисто формально и он чувствует себя чужим, лишним. Он и места не может найти себе подходящее. Спортзал занят, в кухонном предбаннике мелькают белоснежные халаты ночных нянечек, разбирающих ужин для своих групп, на улице зябко и моросит дождь. Студент слоняется по коридору, здороваясь и одновременно прощаясь с уходящими воспитательницами. Чем больше и шире расселина, куда утекает, тем тревожней и глуше на душе, как будто и сам он может по неосторожности туда соскользнуть, сгинуть.