Тогда только полностью покинула Михаила тягучая скованность движений. Словно бы мягче, теплее сделались мускулы лица. А в уши потоком хлынуло бесконечное разнообразие утренних лесных голосов, как будто прежде их все забивал медведь одним своим ревом. Ему теперь и самому вдруг захотелось запеть. Размахнуться песней во всю таежную ширь...

А голоса не было.

Подумалось вдруг: а что, если все это могла видеть Федосья? Сидела бы где-нибудь в безопасном месте и - наблюдала. Интересно...

Михаил усмехнулся, присел на обросший лишайником дряблый пенек, погладил ноющие колени.

- Ну что, брат Мишка? - спросил он себя вполголоса, в радостном удивлении оглядывая серые, влажные тучи над бором, на востоке уже из-под низу позолоченные зарей. - Что, брат, жив? А ведь вообще-то мог бы ты остаться и там, под валежиной. "Остались от козлика рожки да ножки". Медведи, говорят, по весне очень злые. Голодные...

Он теперь уже хохотал во всю глотку, нервически подергивая плечами. Говорил громко, задиристо, будто спорил с кем-то вторым, перед ним стоящим.

- А-а? Ты бы, знаю я, побежал! Ха-ха-ха!.. Пятки у тебя так и чесались... Ну и что - может, вдогонку не бросился бы? Ха-ха-ха!.. А если бы бросился?.. Нет, брат! Дерет - пусть не со спины дерет! Пусть он лапой своей сперва глаза мне закроет!.. Ха-ха-ха!.. Ты бы, знаю я, лег, протянулся. Мертвыми даже голодный медведь брезгает... А я живой! Не желаю, чтобы мной брезгали... Живой!.. Ха-ха-ха!.. Хочешь - бери живого! Бери!.. Если возьмешь... Ха-ха-ха!..

Пошатываясь, как пьяный, Михаил поднялся, пошел вверх по косогору.

- Послушал, брат Мишка, глухарей! Погулял по лесу весело! Хорошо ночь провел! - бормотал он, хватая и надламывая на ходу макушки молодых лиственничек. - Эх, брат Мишка, вот она, тайга так тайга! Поживем, Мишка!

Он рванул с головы шапку, ударил ею об землю. Постоял с закрытыми глазами. Потом медленно повел рукой, словно кого-то отодвигая, отталкивая.

- Ну и все, - проговорил он редко и негромко. - Ну и шабаш. На этом и конец делу. Пошли домой, Мишка!

3

Цагеридзе в эту ночь тоже не спалось.

Павел Мефодьевич Загорецкий, который уже больше недели гостил на рейде и целыми часами бродил по береговой кромке льда, постукивая в него палочкой, заявил:

- Итак, Николай Григорьевич, по моим предположениям, Читаут должен вскрыться завтра во второй половине дня. Сопоставление показаний приборов с аналогичными записями прошлых лет приводит меня к такой мысли. На всякий случай имейте в виду эти мои соображения.

У Цагеридзе словно бы что-то застучало в горле, но он спросил с нарочитой беззаботностью:

- Это очень категорически предсказывают ваши тонкие приборы? А не может вскрыться река уже сегодня ночью?

Они разговаривали на берегу Читаута. Дул теплый верховой ветер. Загорецкий стоял, подставив ветру иссеченное морщинами лицо.

- Нет, не думаю, Николай Григорьевич, чтобы ледоход начался сегодня ночью, - проговорил он, наклоняя голову к плечу. - По моим наблюдениям, Читаут - река, как бы вам сказать, с открытой душой. Она не любит таиться. Она великий свой акт свершает всегда при дневном свете. А что касается моих приборов, они ничего не предсказывают. Предсказываю я. И если хотите, в значительной степени по интуиции. Термометры же и барометры для меня отмечают только, при каких атмосферных обстоятельствах началось очередное вскрытие реки.

Загорецкий спокойно отправился спать. А Цагеридзе не мог оставаться дома. Сперва ушел в контору, просматривал бумаги. Читал. Писал. Потом, когда наступила глубокая ночь и все в поселке замерло, побрел тихонько к Читауту.

В армии, в годы войны, он не был командиром, даже самым маленьким. Он выполнял безоговорочно приказы старших. Но иногда ему с обидою казалось: быть командиром, приказы отдавать легко - попробуй их выполнять! Сейчас он чувствовал себя генералом, который много месяцев готовил оборону, поднимал боевой дух у согласных, давил на несогласных силой своей власти, и вот теперь, когда разведка донесла - "враг близок, бой возможен на рассвете", он угнетенно думает: а что же он еще не предусмотрел, чего еще не сделал?

Ах, как легко и просто выполнять чужие приказы! Ах, как тревожно, как теснит в груди от собственных приказов в тот час, когда они вступают в решительное действие!

Не страшно - сделают начет, снимут с работы, отдадут под суд, как постоянно пророчит ему Василий Петрович. Страшно - не будет двадцати восьми тысяч кубометров превосходного леса, пропадет гигантский труд рабочих, поступившихся за эти месяцы очень многим. А главное - потеряют они твердую веру в свою силу, в силу ума человеческого.

Они ведь не слепо выполняли распоряжения "начальства", трудились не просто ради получения зарплаты. Они стремились отстоять от злой стихии народное богатство, общее богатство, теряя на этом много личного, своего. И трудно сейчас разобраться: рабочие ли выполняли распоряжения начальника или он, Николай Цагеридзе, выполнял, по существу, их волю, по праву старшего на рейде лишь подписывая свои приказы? Думали вместе, работали вместе. И доверяли друг другу. И верили в успех. А если все-таки случится катастрофа кто будет виноват?

Этот консультант из ЦНИИ на второй день своего приезда на рейд сказал: "Вот вы, Николай Григорьевич, все толкуете о ледяном кладе, замурованном в реке. Думается мне, вы этот клад достанете. Вы с удовольствием потрясете позеленевшие монетки на своей ладони. Но не начнете ли вы сразу же закапывать новый клад? Подготовительные работы к очередному сплаву придется вам теперь завершать при огромнейшем напряжении сил. Уверены ли вы, что при таких условиях лес нового сплава доставлен будет в запань вовремя? Уверены ли вы, что будущей зимой вам не придется снова доставать из реки такой же ледяной клад, уже свой собственный? А это ведь вполне возможно!"

Да, все возможно! Все возможно! Невозможно лишь одно: смотреть равнодушно, как гибнет у тебя на глазах народное добро. И даже - Цагеридзе невольно закусил губу - даже если завтра Читаут срежет, снесет построенную людьми крепость, он все равно не станет жалеть, не станет раскаиваться в том, что было сделано!

Цагеридзе нащупал в кармане письмо. Надо бросить его в почтовый ящик непременно сегодня. Завтра, может быть, придется писать совсем по-другому. Письмо в ящике пролежит до утра. Кто знает, приедет ли вообще завтра кольцевик из Покукуя, если начнет ломаться Читаут? Это письмо тогда пойдет вместе с новым, которое будет написано уже после ледохода. Все равно, пусть оно пойдет таким, каким оно получилось сегодня.

"Дорогая Мария! Вас не удивляет настойчивость, с которой я пишу свои письма, не зная, попадают ли они в ваши руки? Вернее, зная точно, что не попадают. Это похоже на дневник, которого я не вел даже в школьном возрасте, но не писать вам я не могу.

От вас я получил всего три письма. Последнее было с почтовым штемпелем "Сачхере" и снова без обратного адреса на конверте. Какая счастливая судьба закинула вас на мою родину? Зачем? Надолго ли? Вы только пишете, насколько волшебны горы Кавказа, насколько великолепны там цветы, насколько ласково солнце, и ничего больше.

Да, я люблю, Мария, горы Кавказа, люблю грузинскую весну, и мне приятно было читать об этом. Но я всем сердцем, давно уже, полюбил Сибирь с ее тайгой, с ее горами, с ее снегами и морозами, и я в эти дни радуюсь здешнему солнышку, здешнему теплому ветерку и первым цветам, которые зовутся подснежниками. Я радуюсь этому, потому что люблю вас, моя сибирская Мария, о чем я повторяю в каждом письме, и хочу эту радость скорее разделить с вами.

Но - где вы? И почему свои письма вы заканчиваете всегда только так: "С приветом М.Баженова"? А я не знаю - "да" это или "нет". Думаю, верю - "да". Иначе зачем бы вообще вы мне стали писать!

До конца вашего, мне непонятного, отпуска осталось девятнадцать дней. Следовательно, вы где-то уже на пути к дому. Совершенно бессмысленно посылать это письмо в Сачхере и тем более до востребования. Но я все-таки посылаю. Посылаю потому, что это мой сегодняшний разговор с вами. Ах, как я люблю вас, Мария!