И они снова поцеловались, захлебываясь тихим смехом.

У Михаила ноги словно вросли в мох, не подчинялись ему. Он не хотел подслушивать, но он слышал все.

- Жень, погляди, небо какое черное! А над костром еще чернее. Ты не знаешь, куда свет от огня уходит? Горит, горит костер, а свету в нем все одинаково.

- В книге читала я...

- Не надо, как в книге... Там про другой свет... Жень! А ты красивая какая! Повернись лицом, Жень! На небе их нет, а в глазах у тебя звездочки отражаются. Откуда они? С неба к тебе перешли? Или свои, изнутри светятся? Ты не знаешь, почему у тебя волосы хлебной корочкой пахнут? Жень? Ты - хлеб мой!

- Не сгрызи, - сказала Женька устало.

И они поцеловались.

- Ты как белочка! Гибкая, Жень! Зубы у тебя, совсем как у белочки, острые. Дай еще заглянуть в глаза? Днем я боюсь. И платок откинь, совсем откинь. Помнишь, зимой, тогда?.. Волосы у тебя, как волна весенняя - теплые, легкие. Пальцы мои будто лодочки по ним плывут. Не потопи их... Не потопи... Жень! Ну скажи чего-нибудь? Голос твой хочу послушать. Спой! Ну? Спой!..

- Дурачишка ты, дурачишка, - отозвалась Женька. И Михаил удивился, какой мягкий, воркующий голос стал у нее. - Ты все говоришь, говоришь, а я ведь ничего не слушаю. В сон кидает меня. Дай плечо... Пусть ветерком ночным понесет меня, как сухой листок... Закружит...

Она выговорила что-то еще такое, чего Михаил не расслышал. А потом запела. Тихонечко. В лесу зазвенела словно бы тонкая, невидимая струна:

Любовь, любовь...

Гляжу в окно,

Жду у другого берега

Любовь сама стучит давно,

Пришла - беды наделала...

Пропела, помолчала и засмеялась:

- Не вышло сразу. Какой - "беды"? И не гладко поется.

- Нет, гладко, - с непоколебимым убеждением проговорил Максим. - А "беда" - хорошо. Знаешь, беда - это когда душу всю взворошило, когда бьется она беспокойная, как мотылек у огня...

- Мотыльки сгорают...

- Ну не мотыльки... Когда бьется сама живая душа в человеке. И болит и радуется... Жень! Если бы ты меня так не мучила, я бы тебя так и не полюбил...

- Дурачишка!.. И всегда буду мучить. - Женька зажурчала довольным смешком. - Всегда буду мучить, чтобы всегда ты меня и любил. Золотой ты мой!

Михаил наконец нашел в себе силу. Пятясь, ступил один раз, другой и вломился в густой куст ольховника, едва сохранив равновесие.

- Эй, кто там? - услышал он встревоженный голос Максима. - Все-таки ходит кто-то...

- Зверь, наверно, какой-нибудь, - равнодушно сказала Женька. - Сиди, сиди, Максенька...

Соблюдая теперь крайнюю осторожность, Михаил двинулся дальше, в черную глубину леса, пьяно пахнущего весной.

Капельки воды, обрываясь с ветвей деревьев, падали ему на лицо.

Звездочка костра становилась все меньше, меньше и постепенно совсем затерялась между деревьями.

Тогда Михаил повернул снова к реке, описывая большую дугу. Он вышел на берег Читаута далеко от того места, где остались Максим и Ребезова. Отыскал сухую валежину, сел. Повсюду под горой позванивали мелкие ручейки. По косогору скатывались камешки. А Читаут молчал торжественно, настороженно молчал.

Михаил сидел, заломив шапку на затылок.

Нет, пожалуй, в эту ночь река все же не вскроется. Если она додюжит до утра, прикажет не прикажет начальник - надо будет пройти вдоль всей дамбы, посмотреть, не раскололо ли где ее вчерашними взрывами. Рвали лед с "речной" стороны, дробили его, мельчили, чтобы он вроде рессоры, буфера при первой подвижке сработал. Не должна была, никак не должна была дамба дать трещины. Но - кто его знает...

Еще он думал, что Женька Ребезова увела, насовсем увела Максима за собой и что теперь, даже если он, Михаил, придет и скажет: "Макся, давай все к черту! Пусть будет у нас с тобой как было!" - так, как было, все равно не будет уже никогда. Той давней мужской их дружбе, которую, может быть, первый подрубил и сам Михаил, той дружбе пришел конец. А искать новую дружбу с ним теперь Максим первым не станет. Нет нужды у него - главное место занято Ребезовой.

И думал еще Михаил. Откуда взялись у Максима такие необыкновенные, красивые слова, над которыми прежде они оба, читая книги, всегда хохотали и говорили: "Любовь должна быть суровой, скупой!" А эти красивые слова, сказанные в ночной тишине, только лишь для себя, для "нее" и для теплого ветерка, изредка пробегающего по вершинам деревьев, вдруг оказались хватающими за самое сердце.

Он и еще думал. А Федосья - любовь? Его, Михаила, любовь? Ей сказал бы он такие слова, какие Максим сейчас говорил Женьке Ребезовой?

И с тем же отчаянием, с каким бежал по холодному, жесткому, засыпанному метелями следу Фени к Каменной пади в ночь, когда хотел к чертям бросить Читаутский рейд и махнуть с него куда попало, с тем отчаянием, с каким тогда топтался у березки в ночной тайге и кричал звездам, скалам, далекой глухой пустоте: "Федосья! Федосья-а-а!.." - он и опять закричал. Но закричал молча, закусив зубами рукав ватной стеганки.

Он знал, что Феня не уведет его так, как Ребезова увела за собой Максима. И знал, что ему тоже никогда не выговорить тех слов Федосье, какие в эту ночь говорил Максим Женьке Ребезовой.

2

Михаил поднялся и медленно побрел в глубину леса.

В лесу царила прежняя глухая чернота. Михаил то и дело натыкался на мелкий валежник, забирался в чащи лиственничного подроста, и цепкие, шишковатые сучья дергали его за рукава. Дымок далекого пала здесь ощущался явственнее, сильнее. Должно быть, горела сухая трава на лугах у "Семи братьев".

Земля как будто наклонилась, потянула, заставила Михаила идти быстрее. Он понял - начинается отлогий спуск к ручью, неподалеку от которого, как рассказывали, токуют глухари.

Он шел из дому, казалось ему, на глухариный ток. Едва оставив поселок у себя за спиной, он сразу же забыл об этом. Больше того, он даже не хотел идти на ток.

Не хотел - и все-таки пришел!

Где-то вдали тонко защелкала сухая ветка, точно бы медленно ломаясь под чьей-то тяжестью. Щелкнула мертво три-четыре раза и вдруг наполнилась, налилась необоримой жизненной силой, ветка превратилась в птицу.

"Тэк, тэк, тэк, тентэр-рек, чиричжи, чиричжи!" - тихо и оттого особенно обжигающе своей внутренней страстностью катились в вершинах деревьев далекие трели.

Михаил слушал эту прерывистую, жаркую песню любви впервые, слушал растроганный и удивленный, и ему делалось страшно: как можно убивать глухаря на току, убивать именно в тот момент, когда он поет свою нежную песню!

Он стоял удовлетворенный тем, что никакая опасность глухарю не грозит. Будь даже двустволка при нем, Михаил теперь с отвращением снял бы ее и бросил.

Он помнил наставления опытных охотников. Скрадывать глухаря надо под песню. Прыгнул три раза - и замри. Жди, когда снова он начнет рассыпать свои негромкие трели. И Михаилу захотелось проделать все это. Захотелось подобраться к птице вплотную, разглядеть ее, живую, беспечную. И уйти, не спугнув, как ушел он недавно от радостного смеха Максима и песен Женьки Ребезовой.

Михаил внимательно вслушался. Тонкая глухариная трель доносилась издалека, скорее всего с той стороны ручья. Там рос веселый, чистый сосняк. А глухари любят, токуя, видеть цветенье зари, встречать самые первые лучи солнца. До ручья еще далеко, и, значит, можно идти пока не таясь.

Но чем ниже спускался Михаил к ручью, невидимому в ночи, тем слабее и реже он улавливал песню глухаря. Несколько раз ему даже казалось, что птица перелетела - поет где-то сбоку. А может быть, это другой глухарь? Или сам он впотьмах слепо кружится на одном месте?

Путь Михаилу преградила толстая валежина, зависшая над землей так, что и поднырнуть под нее было нельзя и перелезть трудно - мешали рогато выставившиеся вперед сухие сучья. А слева, там, где высоко дыбились вывернутые вместе с землей корни дерева, и справа, где широко ветвилась его крона, стояла невообразимо густая чаща. И лучше уж было вскарабкаться на валежину, чем продираться сквозь колючки, надоевшие Михаилу до чертиков.