В Китай-городе же Белозёрская соизволила быть сдержанной:

– Юлий Геронимус дико извиняется, он сегодня страшно занят (Булгаков усмехнулся: на блядках?) и поручил мне вас развлечь. Надеюсь, вы не против? – подняла она удивлённую тонкую изломанную бровь, столь походя в своём вознесении на Эль Греко, что Булгаков едва не раскаялся в пошлости, но вовремя сообразил, что эта игра в святую не стоит и выеденного яйца, и стал капризным забиякой.

– Нисколечко! – обрадовался он и прыгнул в машину.

Вслед за ним сиганул грозный Сигизмунд и, естественно, испачкал белое кожаное сидение, на что Белозёрская среагировала весьма снисходительно:

– Ах, Сигизмунд, ах, проказник!

Булгаков и не подозревал, что она из числа тех женщин, которые создают проблемы мужчинам. Нет, они не легли в тот день в постель. Для этого она была слишком умна. Она потащила его на какую-то вечеринку в ресторан «Армагеддон»:

– Ни на кого не обращай внимания!

Однако попробуй! Его затаскали, как заморскую штучку, хотя он всё больше и больше ощущал себя стопроцентным москвичом, акал и даже говорил с акцентом на «г», а слово «булочная» произносил через «ш» – «булошная». Но всё это было всего лишь предвестником славы.

Дукака Трубецкой, с маленькой петушиной головой, сказал на правах аскета:

– Будь с ней поосторожней!

Жорж Петров с хитрым лисьим лицом, добавил, забыв о Купаве Оригинской:

– Она прелестна!

Курносый Илья Ильф поморщился:

– Я бы с такой переспал!

И получил подзатыльник вовсе не от Булгакова, а от хитроватого Жоржа Петрова:

– Не пялься, ослепнешь!

– Я и говорю… – присмирел Илья Ильф, – женщина моей мечты!

Булгаков не стал уточнять, что имел в виду маленькая острозубая скотина, Дукака Трубецкой, а сказал:

– Всё, ребята, опоздали! – сделал шаг и пригласил Белозёрскую на тур вальса.

Он понял, что за Белозёрской нужен глаз да глаз, и увёл прямо из-под носа толпы самцов. Она и казалась такой: легкой, беспечной, готовой на авантюры, вскружить всем головы и ошарашить.

– Ты так стильно изображаешь влюблённую семейную пару, что у меня ёкает сердце, – прекраснодушно призналась Белозёрская с ангельским лицом, когда он коснулся губами её шеи.

Он ей нисколечко не поверил, решив, что при живом Юлии Геронимусе это более чем пошло, однако принял к сведению, что она им заинтересовалась.

Но оказалось, что Юлий Геронимус здесь ни при чём, что они всего лишь друзья по Парижу. Ах, Париж! Ах, Лувр! И этим ещё больше заморочила голову Булгакову. А ещё околдовала его разговорами об небожителях эмиграции, о художнике Поле Гогене и поэте Поле Валерии. Оказывается, она знала Алексея Толстого и бывала у него на вечеринках.

– Не так чтобы близко… – сказал она многозначительно, – но его львиная грива произвела на меня сильнейшее впечатление!

И Булгаков пропал. Он понял, что если не будет обладать этой фееричной, прекраснейшей, воздушной и непосредственной женщиной, дабы бесконечно слушать её рассказы о самом прекрасном городе на земле, то станет последний идиотом в Москве. И выбор был сделан в пользу Парижа и, разумеется, восходящей звёзды русской литературы Алексея Толстого.

Булгаков был так захвачен новой животной жизнью, что моментально отдалился от Таси. Он ещё помнил её образ, но имя и выражение глаз забыл напрочь.

– Не обращай на меня внимания, иногда я говорю сумасшедшие вещи! – призналась Белозёрская, поглядывая на него лучезарно сверху вниз.

И никаких скидок! – решил он. Но когда она его впервые поцеловала, он разрешил ей быть немного сутулой и немного косолапой из-за роста и шикарных, длинных ног, тонких и стройных в лодыжках.

Однако у неё, как у всякой женщины, оказалось семь пятниц на неделе и привычка краситься и кривляться перед зеркалом по три часа краду. В комнате, которую они тайно снимали, поселились необычно стойкие запахи и звуки женских туфель и застежки зиппер.

Булгаков даже не подозревал, что в тот день, когда они поженились, она тотчас наденет маску фурии.

Глава 7

Москва 192430.

Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду – II

Он то просыпался от неясной тоски и до рассвета пялился в потолок, то вдруг повадился шастать по ночам в издательство к Юлию Геронимусу, по кличке Змей Горыныч, и пить водку.

То ли ему нравилось между делом выкладывать правду-матку о его бумагомарании, то ли просто хотелось поучаствовать в его литературной беспомощности в качестве нравоучителя, но порой он ловил себя на том, что по отношению к Юлию Геронимусу находится точно в таком же положении, как великий и несравненный Гоголь по отношению нему лично. Худо-бедно Юлий Геронимус даже начал писать свой чахоточный роман и делал это ужасно коряво, как курица лапой. Ну да Булгаков, видя его мучения, с барского плеча подарил ему назидательно ёмкую фразу о заштатном городишке, где все только и делали, что рождались, брились и умирали.

Юлий Геронимус плясал вокруг неё, как полоумный, крича; «Цимус!», «Эврика!» и развернул целое полотно. Но Булгаков прочитал и безжалостно порезал:

– Ты же хорошо писал?.. – В его голосе невольно промелькнула брезгливость. – Кратно и чётко, под метроном. Ну?.. – окатил ледяным взглядом. – В чем дело?..

– Да… – покраснел Юлий Геронимус, не понимая, куда он клонит, но догадываясь о своём врождённом кретинизме.

– Оставь первую фразу и забудь о ней, иди дальше, найди что-нибудь новенькое, царственное, с небрежностью творца, нечего пережевывать то, что уже названо своим именем.

Он ужаснулся своей способности давать гениальные советы при полнейшей слепоте в собственных произведениях, но не подал вида, что беспомощен точно так же, как Юлий Геронимус.

– А как же?.. – попытался возразить Юлий Геронимус, не понимая, как можно расстаться с таким бриллиантом в короне.

Однако был остановлен непререкаемым Булгаковым:

– Поверь мне! Просто поверь. Завтра мозги у тебя прояснятся, прочтёшь и всё поймёшь! Не трать время!

Он знал, что он лицемер, что в этих разговорах он оттачивает своё мастерство, находясь на тридцать три порядка выше Юлия Геронимуса и понимая больше и обширнее, но это была ещё не вершина. Вершины он не видел, а только предполагал её наличие, поэтому-то и ходил под предлогом пьянства к Юлию Геронимусу и тонко издевался над ним.

– Ты так думаешь?.. – беспомощно потрафил Юлий Геронимус великолепному вкусу Булгакова.

– Я уверен! – жёстко ответил Булгаков.

После этой фразы Юлий Геронимус отнёсся к нему крайне осторожно, как в хрустальному бокалу на тонкой балериной ножке, сообразив наконец, что столкнулся с человеком крайне высокой специализации, смотрящего глубже и дальше, и советы его бесценны, как реликвии литературы. Бедный Юлий Геронимус готов был даже переехать к Булгаковым и жить рядом с ними, дабы только улавливать и усваивать гениальные мысли Булгакова, но понимал, что это, увы, невозможно, во-первых, Тася не так поймёт, а во-вторых, Белозёрская закатит скандалы, узнав о его самодеятельности и разорвёт договор, пиши пропало, пиши, что жизнь слетит с катушек и покатится под откос.

Поэтому однажды он сорвался, нервы не выдержали, и они подрались самым глупейшим образом.

В ту памятную ночь Тася залезла в его ящик с черновиками. Она знала, что утром всё равно всё вылетит в печную трубу, и впервые прочитала о Берлиозе, которому трамваем отрезало голову, и пророке Иване Бездомном, предрекшим появление Воланда, и коте Бегемоте, который расплачивался двугривенным и ездил на подножке, потому как в вагон его не пустила злобная и глупая кондукторша. Но всё это было ещё в хаосе и зачатке.

Булгаков вернулся под утро мокрым, как пожарник, сунул нос, куда не следует, и, бесцеремонно растормошив Тасю, спросил:

– Где?.. – пялился строго, как судья. – Где всё?!

– Там… – поняла она, – там… на шкафу, в папке, – и отвернулась.

Все её благие намерения, сохранить архив, пошли прахом.

– У тебя кровь! – испугалась она, заметив ссадину у него на брови.

– А-а-а… ерунда! – отмахнулся он, впрочем, незаметно от неё исследуя шишки на своём же затылке, который слегка гудел, как растревоженный улей.

Шишек было две: справа и слева.

– Дай, я смажу! – засуетилась она, шлёпая босыми ногами и доставая аптечку.

– И никогда так больше не делай, – укорил он её нервно, кидая листы в печку и не давая совершить действо с зеленкой.

Булгаков хотел сказать, что многословие в черновике не избавляет от графомании, но не стал. Тася сама всё понимала.

– Ты последний изверг! – с безнадёжностью в голосе всё-таки упрекнула она, инстинктивно полагая, что черновики зачем-нибудь да пригодятся.

Впрочем, с тех пор она стала хитра, как сто тысяч лисиц, и сняла две копии: одну для Булгакова, вторую – для истории.

Он не мог ей объяснить, что иногда, очень редко, в минуты великого просветления, видит текст, как единый, рельефный каркас, и тогда он, действительно, получался великолепным, чётким и звонким, как струны альта. И квинт ложится в своё прокрустово ложе, как патрон в ствол, с одной единственной целью породить истину. Даже морфий не давал этого могучего состояния. И Булгаков всё чаще и чаще связывал его с лунными человеками, которые, оказывается, смотрели сквозь пальцы на все его лукавства и жульничества, держа своё слово защитников. Поэтому всё, что было хуже, он безжалостно сжигал и предавал забвению, боясь, что сглазит свою гениальность и уподобится несчастному Юлию Геронимусу, человеку с плоским затылком графомана.

– Это всё уже не нужно, – объяснил он, имея в виду совсем другое произведение. – Роман будет напечатан в ближайшие месяцы! – выпрямился он, закрывая дюже скрипучую дверцу.

– Откуда ты знаешь?! – подскочила она радостно, не только потому что он обещал посвятить роман ей, а потому что понимала, что это огромная удача, издать роман сразу же из-под пера, а не через сто лет по русской традиции после смерти писателя.