Следователю Рябинину.

Извините, что решилась на письмо, да хочется поделиться. В войну мне было шестнадцать лет. Отец на фронте, а нас у матери четверо. Однажды мать и говорит: "Доченька, согрей воды, я сегодня умру". И стала учить, как мне с детьми без нее существовать. Под утро она умерла…

После похорон глянула я на ребятишек, на троих, все мал мала меньше. Вышла в темный коридорчик да так и зарыдала, что прямо в голос. Уж и выплакалась совсем, вытерлась, поднимаю голову – стоит передо мной мать: "Не плачь, доченька. Все обойдется. А меньшого я у тебя возьму, тебе полегче будет". Хочу я сказать, а ее уже нет. Через месяц маленький простудился и умер.

Конечно, наука этот случай объяснит, но я не очень и хочу. Свою мать я помню и в работе, и в отдыхе, и в разные моменты нашей жизни, но ярче всего помню в том коридоре – стоит она и смотрит на меня с такой жалостью, от которой сердце у меня до сих пор кровью обливается.

Уважаемая гражданка Судьбинина! Мне кажется, что вы очень добрый человек. Желаю вам длинной и нетяжелой жизни. Следователь Рябинин.

Калязина вышла из лаборатории на гравийные дорожки небольшого тенистого парка. От кустов, обстриженных, словно с них собрали чайный лист, отделилась невысокая миниатюрная девушка в брючном костюме.

– Аделаида Сергеевна, я к вам…

– Да, милочка, – не удивилась Калязина: ее знали в лицо, с ней заговаривали, у нее просили автографы.

– Я от Германа Борисовича Пинского.

Калязина глянула на нее иным, ожившим взглядом:

– Пройдемся, милочка…

Они пошли по хрусткому гравию, который тут же кончился, выпустив их на вечернюю улицу.

– Герман Борисович мне звонил. Как вас звать?

– Вера Акимова.

Изящная птичка. Костюм хороший, импортный, но сидит слегка мешковато: обтягивает то, что не нужно, и не выделяет то, что желательно.

– Итак, Вера Акимова, зайдем в мороженицу?

Девушка с готовностью кивнула: не задумалась, не усомнилась, не ломалась. Выучена подчиняться. Впрочем, на первых порах все хвостиком виляют.

В кафе "Пингвин", как всегда, было полно молодежи, но им подвернулся удачный столик с тремя стульями. Лишний стул Калязина накрыла своей широкополой шляпой.

– Милочка, что-нибудь выпьем?

Вера неопределенно улыбнулась, показывая, что она на все согласна. Калязина подняла руку, и официантка, которую было не дозваться, пошла к ним, влекомая силой этой руки. Аделаида Сергеевна заказала мороженое, ликер, шампанское и сигареты.

– Ну что ж, давай, милочка, знакомиться…

Вера опять неопределенно улыбнулась, выразив ту же готовность. Похожа на белочку, ждущую орешка. Да она не так уж и молода – лет тридцать.

– Себя я не представляю…

– Вас все знают, – кивнула Вера.

– Сколько тебе лет?

– Тридцать два.

– А выглядишь на двадцать пять.

– Слежу за собой, не ем…

Это видно. Лицо сухощавое и чистое. Симпатичный носик. Карие глаза. Вожделенные губы. Держится в рамках – сразу заметно. Кожа как отполирована. Носик как выструган. Губки-то вожделенные, но себя не выдают, подзасушены. В глазах далеконько запрятана угрюмость зверька, знакомого с опасностью.

– Массаж, йога, аутотренинг?

– Не-ет, я по мелочам. Утром небольшая зарядка, кожу лица парю над кострюлей, сплю без подушки…

– Зачем без подушки?

– Чтобы шея стала длиннее.

– А я вот сплю на двух подушках, – сказала Калязина вроде бы по секрету. – И знаешь почему? Чтобы шея была короче.

– Зачем… короче? – отважилась Вера на вопрос.

– Чтобы не высовываться.

Может быть, она решилась бы и на второй вопрос, но принесли мороженое.

Бокал шампанского Калязина поставила перед ней, а себе придвинула маленький графинчик, похожий на колбу с каким-то сиреневым ликером. Налив его в незаметную рюмку, Аделаида Сергеевна пригубила одновременно с вопросом:

– Ну и что ты из себя представляешь?

Вера тоже хотела отпить, но вопрос отбросил ее от бокала.

– Я? Простой человек…

Из кармана жакета Калязина достала неожиданно крупный блокнот с пришпиленной к нему японской авторучкой. Отодвинув рюмку, она не спеша записала: "Когда мне кто-нибудь говорит, что он человек простой, то я знаю жди сложностей".

– Расскажи о себе, – велела Калязина, берясь за графин, потому что пригубленная рюмка оказалась пустой.

Помада, видимо, польская, но наложена чрезмерно, без вкуса. Веки подсинила, а ей бы пошли зеленоватые, к осветленным волосам.

– Кончила педагогический институт, преподавала в школе биологию. Неспособная я, что ли, к этому делу… Плохо шло. А потом неприятность. Попросила я одного лоботряса выйти вон. Он собрал портфель и, проходя мимо открытого окна, выпрыгнул в него. Третий этаж. Его увезли в больницу, а меня чуть не судили.

– Это они могут, – вставила Калязина меж рюмками.

– Ну, я уволилась. А потом работала у Германа Борисовича машинисткой.

– И чего ушла?

– Заработок небольшой, работа нудная…

В ушах золотые тяжелые серьги-бомбошки. Дорого, но безвкусно. На пальце толстенное кольцо дутого золота. На другом пальце грубый перстень, но камень натуральный. Вкуса бы ей, вкуса.

– Извини, милочка, но одета ты не на зарплату машинистки.

Вера краснела медленно, натужно, словно поднимала незримую тяжесть. Калязина ждала, не пытаясь ни помочь ей новым вопросом, ни смягчить брошенных слов.

– Я была замужем. Остатки прежней роскоши…

Под ее растерянным взглядом Калязина открыла блокнот и красиво вывела на скользкой бумаге: "Самая в ней навязчивая черта – скромность".

Вера шевельнула губами, не решаясь на звук.

– Нет, милочка, не про тебя. С мужем-то отчего разошлась?

– Так… По согласию.

Вера торопливо выпила шампанское, будто спасалась от вопросов.

Слегка жеманится, но вино у нее идет легко, без горечи и поморщиваний. Раньше пивала. От дыма не воротится, тянет воздух со вкусом – носик хоть и маленький, а ноздри трепещут. По соглашению… Небось муж поймал ее за шалостями с молодцом.

– Кури, – Аделаида Сергеевна придвинула пачку.

Вера закурила сразу и умеючи. От вина, от сигареты она глянула на Калязину смелее, ожидая других вопросов, еще более неожиданных.

– Любишь пожить, а?

– Люблю, – выразительно призналась Вера, зажмурив глаза: так любит.

– А не везет.

– Не везет. – Теперь Вера сделала глаза донельзя широкими: так не везет.

– И почему?

– Родилась не в счастливой сорочке.

– Ну, милая, нельзя зависеть от нижнего белья.

– Вроде бы не хуже других…

– Лучше других. Природа наделила тебя заметной внешностью тебе же во вред.

– Почему… во вред?

– Носить красоту, милочка, непросто. Как норковое манто: в шкафу висеть не оставишь и в гардероб не сдашь. Если сама про красоту забудешь, то мужики напомнят. Да ты знаешь, каково тебе по улице идти. Небось ребята шеи выворачивают. Вот психика твоя и надламывается. Поэтому, милочка, среди красавиц нет ни ученых, ни умных, ни счастливых.

– Не такая я уж и красавица, – томно ответила Вера, скосив глаза на соседний столик, где сидели разгулявшиеся молодые люди в обществе коньячных бутылок.

Тебе, милочка, хватило. Герман Борисович от тебя избавился лишь потому, что держать любовницу под боком стало неудобно. Щечки разрумянились, серьги заиграли, глазки осмелели… От разговора, от шампанского или от близости молодых разгулявшихся людей?

– Дети, родственники есть?

– Живу одна, как птичка.

– Квартирные условия?

– Однокомнатная, отдельная.

– Телефон есть?

– Разумеется.

– С законом не конфликтовала?

– Из-за чего?

– Мало ли – тунеядствовала, чего-нибудь склептоманила, не там улицу перешла.

– В этом отношении я выше. – Вера дернула плечиком, как бы стряхивая все подозрения.