На полевом стане нас встретил сторож — старинный-престаринный дедок с редкой щетинистой бороденкой и густыми клочковатыми бровями над озорниковатыми маленькими глазками — бойкими и такими искристыми, что, казалось, будто они постоянно меняют цвет. На дедке был большой бараний малахай, заплатанный шубнячок, а на полусогнутых логах — большие подшитые валенки. Из-за плеча у деда виднелся ствол берданки, наверно, такой же старой, как и он сам.
— Привет, дедушка Егор! Здравствуйте! — шумно приветствовали женщины сторожа. — Все нормально у тебя здесь, никто не потревожил?
Дед Егор на своих полусогнутых нетвердых ногах подошел к телеге и ответил:
— Здравствуйте вам… А? Да нет, ничего, спокойно было, едри твою корень… А как жа? У меня завсегда спокой будет…
— А не спал?
— А? Куда те спать… Всю ноченьку караулил. Нешто не понимаю?
— Ой, врешь, дедушка, ой, спал, поди-ка!
— Ну, во, едри твою корень, так и знал… А что, бабоньки, новостев никаких нет?
— И-и, дедушка, какие нонче новости… У Чернобровкиных Виктора убили, похоронку получили.
— А? Это у каких же Чернобровкиных — у Анны аль, можа, у Марьи?
— У Анны…
Дед Егор заморгал своими бойкими глазками, подумал.
— Ага, помню… Такой чернявенький, как галчонок?
— Он, дедушка…
— А?.. Эх!..
Дед потоптался на месте, растерянно и как-то жалобно поглядывая на лица обступивших его женщин, и вдруг, махнув своей сухой рукой, зашаркал к дощатой будочке, установленной на деревянные катки. У будки повернулся к нам и, поднеся ладонь к заросшему бородой и усами рту, крикнул тоненьким и дребезжащим голоском:
— Давайте начинайте, едри вашу корень! Хлеб быстрей убрать надо, дожди скоро пойдут!..
Женщины как по команде посмотрели на небо, но на нем кучились только небольшие свалянные в клубки белые облака и вовсю плавились легкое сентябрьское солнце.
— Придумывает дед, — неуверенно предположила одна из женщин, щурясь и чего-то выискивая глазами в беспредельной выси неба.
— Не скажи, подружка, — возразила ей тетя Еня. — Дед Егор за две недели вперед погоду может предсказать.
Ко мне подошла черноглазая Паша и спросила:
— Впервые, в колхозе-то?
— Впервые.
— Ну, пойдем на ток, будем вместе работать.
Ток — это большая утрамбованная площадка, на которую ссыпают зерно. Здесь его, оказывается, «подрабатывают» — очищают от примесей, насыпают в мешки и перевозят в колхозные амбары. Так мне объяснила Паша, легкой, немного подпрыгивающей походкой направляясь к конусообразным кучам зерна. Подошла к одной из них, тянущейся на много метров, остановилась и повела на меня лукаво блеснувшим черным глазом.
— Знаешь, что это такое?
Я не знал и поэтому неуверенно ответил:
— Хлеб.
Паша улыбнулась.
— А какой?
— Не знаю, — честно признался я.
— Во-от, — укоризненно протянула Паша и незлобиво добавила: — Все вы такие, городские. Знаете хлеб только тот, что на столе лежит… Пшеница это, самая лучшая мука из нее… А вот это рожь, это — ячмень, видишь?
— Вижу.
— Вот и запоминай, чем отличаются.
Я зачерпнул из вороха горсть пшеницы, поднес близко к глазам и начал рассматривать зерна. Своей формой они напоминали французские булочки. Я даже подумал, не нарочно ли пекари делают эти булочки в форме пшеничного зерна?
Зерна были тяжелые и тускло поблескивали, словно отлитые из красного золота. И в то же время они были не красные, а какие-то красновато-смуглые, будто прихваченные солнечным загаром, будто впитали в себя зоревой луч на летнем рассвете, окрасились в его цвет. Зачем-то я понюхал зерна и неожиданно для себя уловил пряный запах горькой степи, распростершейся вокруг на многие километры и залитой лучами сентябрьского нежаркого солнца. Я посмотрел на Пашу, наблюдавшую за мной, и таинственно сообщил ей:
— Пахнет…
— Пахнет? Чем? — удивилась она.
— Полынком… Летним дождиком… Росой… Солнышком…
— Правда? — И Паша тоже зачерпнула горсть зерна в свою маленькую продолговатую ладошку. Осторожно поднесла зерно к пряменькому точеному носику, понюхала. И вдруг засмеялась приглушенным, спрятанным в груди колокольчиком:
— И правда, пахнет солнышком… И полынью… И дождиком…
Мы и не заметили, как подошел дед Егор. Наверно, он давно наблюдал и слушал, о чем мы говорили. На последние слова Паши он сказал:
— А ты, дочка, язычком, язычком попробуй, каков он, хлебец-то… А?
Паша покосилась на деда своими дегтярными диковатыми глазами, высунула остренький кончик розового язычка, и к нему приклеилось несколько зернышек. Почмокала губами.
— О!
— Что? А?
— Горько.
Дед Егор мазнул большим пальцем правой руки по усам и довольно произнес:
— Вот то-то и оно, что горько… По́том своим поливаем его, потому и горько, едри твою корень… А? Убирать, говорю, хлеб быстрей отсюда надо, дождик пойдет — все спортит, а наш обормот, прости господи, нервенный этот, только и знай, что горло дерет: «Не твово ума дело, сам знаю!» Тьфу, едри твою!.. Сам, сам, а сам саменок еще… Мне указует, а я, почитай, сызмальства землепашеством занимаюсь… Посчитай-ка, дочка, это сколь годов? А?
— Много, дедушка.
И опять дед произнес, видимо, довольный ответом Паши:
— То-то и оно, что много… — И зашаркал своими большими валенками между ворохами зерна.
Паша посмотрела ему вслед, покачала головой, как и у других женщин, повязанной белой свежей косынкой, и, обернувшись ко мне, сказала:
— Хороший он, дедушка… Ну, что, начнем?
— А что мы будем делать?
— У-у, работы много!.. Слышал, что сказал дед Егор? Убирать все это нужно отсюда.
Я испугался:
— Вот это все за один день?
И опять в груди у Паши зазвенел колокольчик смеха.
— Да нет же! Тут и за месяц управиться бы, но убирать-то нужно!..