— Осторожненько, ребята, — предупредила идущая впереди нас Маркина, — тут порожек… Две ступеньки.
Вошли в темные сени. Здесь господствовали другие, но тоже почему-то знакомые запахи: резко пахло укропом, резаной тыквой и вянущей листвой березы. Из-за черной, совершенно сажевой темноты, ничего нельзя было увидеть и о происхождении этих ароматов можно было только догадываться.
Впереди, сбоку, бесшумно отворилась дверь, и на черном фоне тьмы четко обрисовался желтый, световой квадрат. Мы шагнули в этот квадрат, будто нырнули в неведомый мир… Впрочем, он и был для нас совершенно новым и немного странным, этот мир, называемый деревенской избой.
Половину большой комнаты занимала огромная русская печь с широкой пастью, закрытой заслонкой из жести; на шестке, перед заслонкой, стоят чугуны различных размеров — все почерневшие от долгого употребления. Тут же, у печи, широкие лавки, на которых тоже стоит разнокалиберная посуда — кастрюли, глиняные бадейки под молоко, ведра, большая квашня, добротно сработанная из дубовых выстругов, прикрытая белым чистым холстом.
Комната освещена двумя керосиновыми лампами, подвешенными на проволочные крючки. Одна лампа висит тут же, почти у входа, другая — в глубине комнаты. Вторая опущена очень низко, к самому, полу, и около нее на скамеечке примостился белобрысый паренек. Он сидел к нам спиной, и его отросшие, когда-то остриженные «под нуль» волосы блестели под неярким светом лампы. Что делал паренек, было не разобрать — острые локти его сновали туда-сюда, под рубашкой шевелились лопатки.
— Здравствуйте, — вразнобой и на разные голоса поздоровались мы, глядя на этого сидящего к нам спиной паренька.
Он быстро поднял и повернул к нам голову. Помолчал и медленно, словно раздумывая ответить или промолчать, сказал:
— Были здоровы…
А хозяйка, пройдя вперед, приглашала:
— Проходите, будьте добры, не стесняйтесь…
И опять ей ответил Валька Шпик:
— А мы и не стесняемся. — Бросил у порога свой небольшой чемоданчик и добавил: — Чего нам стесняться, мы из города… Помогать вам приехали.
Говорил Валька настолько серьезно, что нельзя было не улыбнуться, глядя на этого помощника. И хозяйка улыбнулась — крупные губы на худом скуластом лице ее как-то подобрались, а потом распустились в широкую добрую улыбку… Ох, этот Валька! И откуда у него такое? В незнакомой обстановке он сразу меняется: становится как-то взрослее, самостоятельней, что ли. Словом, чувствует себя ничем не скованным, независимым.
Он первым откликнулся на приглашение хозяйки, и она пододвинула ему табуретку. Валька сел и стал осматриваться, будто он был когда-то в этой комнате и теперь ищет: не изменилось ли чего за его отсутствие.
— Знакомьтесь, ребята, это мой сын Иван, — сказала Маркина.
Иван поднялся и протянул нам руку. Пожимая ее, я почувствовал, какая она тяжелая, сильная и жесткая — настоящая рабочая рука, а ведь Иван, наверно, наш ровесник, ну, на год-два постарше, но ровесник. Лицо у него широкое, розово-белое, нос крупный, складка губ тоже крупная, брови и ресницы — белобрысые, а глаза синие-синие, с этакими молочными белками.
— Вот сапоги починяю, — сказал он. — Совсем изодрал Борька сапоги… — Иван опустился на скамеечку и пощелкал указательным пальцем по подметке сапога, надетого на металлическую лапку.
— Ну, вы, ребятки, поговорите пока, обзнакомьтесь, — сказала хозяйка, поправляя белую косыночку, — а я пойду корову подою. Сейчас и Борька должен подойти.
Она вышла, а Иван склонился над сапогом. Наступило неловкое молчание. О чем говорить с этим парнем не из нашенского, городского мира? В городе нам легче — там знаешь, что и как сказать, без боязни попасть впросак, а тут…
Первым нарушил молчание Арик:
— Много еще убирать?
— Чего? — не понял Иван.
— Ну, хлеба-то?
— А-а… Жито уродилось хорошо, а вот пшеничка подкачала малость. Да и народу маловато. — Иван взмахнул молотком и одним ударом вогнал гвоздь в резиновый каблук сапога. — Тягла тоже мало, хлеб на току лежит, гореть начинает.
Сколько непонятных слов: «жито», «тягло», «ток», «хлеб горит»… Мы переглянулись, а Иван, не обращая внимания, стукал и стукал молотком, под которым один за другим в неподатливую резину, вонзались мелкие блестящие гвозди с широкими шляпками.
— А это кто такой — Борис? — спросил Валька.
— Борька-то? Брательник мой… Коров пасет, сейчас заявиться должен. Обувка на нем горит прямо… Да ведь и то… километров за восемь скотину гоняет, путь не малый, обезножить можно.
Я смотрел на ловкие руки Ивана, и мне становилось завидно. Вот такой же парень, как я, а дай мне в руки молоток, что я буду делать? Все гвозди погну, пальцы поотколочу — и только.
— А как звать маму вашу? — спросил Арик.
— Еней.
— Как? — не понял Арик.
Иван поднял голову и впервые за все время нашего знакомства улыбнулся.
— Тетей Еней кличут… Евгения ее, по-настоящему, а в селе по простому зовут — Еня.
— А-а, понятно…
В комнату вошла тетя Еня с ведром в руке, а за нею появился маленький белобрысый парнишка — худенький, синеглазый, с холщовой сумочкой через плечо и в огромных, явно с чужой ноги, ботинках.
— Здравствуйте, — смутившись, поздоровался он и начал через голову снимать с себя сумку.
— Это наш Борис, — сказала тетя Еня и приняла от сына сумку. — Сейчас будем ужинать… Ты скоро, Иван?
— Заканчиваю.
— Мама, — сказал Борис, — наша Жданка сегодня весь день с Медведем хороводилась, записать бы надо.
— Правда? — обрадовалась тетя Еня. — Вот радость-то… Запишу, сынок, запишу… А ты завтра еще посмотри.
— Ладно, посмотрю.
Мы, конечно, из этого разговора ничего не поняли, и радость тети Ени тоже была непонятной и странной. Спросить же было неудобно.
Иван закончил подбивать сапог, повертел, осматривая его, и бросил в сторону Бориса.
— Носи, да береги…
Борис застенчиво улыбнулся и, не ответив, стал натягивать сапог на ногу.
— Нигде не колет?
— Хорошо.
— Носи.
…Нет, никогда я не ел такой каши, не пил такого душистого молока, каким угостила за ужином нас тетя Еня, никогда не спал так крепко, как в ту ночь на теплой лежанке русской печи, занимающей половину избы!.. Легли мы рядком — я, Валька, Арик и Борис — и сразу, утомленные дорогой и новыми впечатлениями, заснули, словно убитые.