9
Солнечный день сияет по-прежнему, но ничто меня уже не радует. Обычно выйдешь на наше высокое крыльцо, посмотришь вокруг и столько увидишь, что иногда оторопь берет. На что ни взглянешь, все неповторимо, все радует глаз, будоражит сердце — и жирно разросшаяся лебеда с глянцевитой листвой, и громкий суматошный крик воробьев в зелени клена, перебросившего свои тяжелые ветви через забор, даже выложенная из красного кирпича глухая стена двухэтажного дома, в котором живут Валька Шпик и дядя Вася Постников. Утром, когда солнце только выкатится из-за горы, огромное и алое, эта стена заливается его лучами и становится ярко-красной до пламенности, в обед она как будто линяет, начинает темнеть и теряет яркость, а вечером, погруженная в тень, становится коричневой, сумрачной и таинственной.
Сейчас же в глаза бросается совсем-совсем другое. Все пыльно, серо, скучно. Замечаешь всякий хлам, разбросанный по двору, даже помойную яму с ее нечистотами и смрадом; листья на клене, оказывается, не совсем зеленые, а с желтизной; красная кирпичная стена — это просто стена с грязными потеками, со следами давно обвалившейся штукатурки, вся она исполосована тонкими трещинами, изрыта, словно оспинами, углублениями от выкрошившихся кирпичей. Не радует и солнце — жарко! И небо, на котором бессильно остановились сквозные облачка, горячее, как раскаленная сковородка, покрытая голубой эмалью… И тяжело на сердце, непонятно, томительно, как будто нужно было что-то обязательно сделать, а не сделал, забыл и теперь вспоминаешь, что забыл сделать, и никак не вспомнишь…
У входа в дом Валька останавливается.
— Я не пойду.
— Почему?
— Не хочу. Лучше в другой раз.
— Но почему? — настаиваю я. — Боишься ты, что ли?
— Чего бояться? Просто не хочу… Неудобно как-то… Может, он отдыхает с дороги или еще что, а мы вопремся.
Меня начинает разбирать злость. И вообще этот Шпик совершенно непонятная личность: то он постоянно вертится возле взрослых — за уши не оттянешь, то заартачится вот так, и ничего с ним не сделаешь.
— Ну и катись на все четыре стороны, — отрубаю я. — Тоже мне друг…
У Вальки дрогнули губы. Понурив голову, он идет по двору, и вся его фигурка — неповоротливая, кургузая, выражает обиду и горькое недоумение.
По деревянной, выкрашенной желтой масляной краской лестнице я поднимаюсь на второй этаж. Ступени под ногами тонко попискивают, словно им больно оттого, что на них наступают, а сердце у меня в груди колотится так, что в ушах отдается, и во рту почему-то пересохло.
А вот и дверь в квартиру дяди Васи. Она обита дерматином. Тускло поблескивают узорные шляпки обойных гвоздей. Я не забыл: я помогал дяде Васе обивать эту дверь…
— Дует и дует через нее зимой, — сказал он. — Вечером натопишь, как в бане, терпежу нет, а к утру в квартире хоть волков морозь… — И вдруг предложил, подмигнув веселым глазом: — Давай, тезка, споем «Катюшу». С песней веселей работается.
— Давай споем, — согласился я, и он баском повел:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Я подхватил:
Выходила на берег Катюша,
На высокий, на берег крутой.
Петь начали тихо, а потом, увлекшись, затянули во весь голос. Было весело и бесшабашно, работа спорилась, дядя Вася, вбив очередной гвоздь, дирижировал молотком, размахивая им перед самым моим носом. Я смеялся и пятился от него, а он наступал и басил:
Ой, ты, песня, песенка девичья,
Ты лети за ясным солнцем вслед!
На шум вышла жена дяди Васи — длинная, худая, с невзрачным бледным лицом и с реденькими русыми волосами на голове, приглаженными так, что казалось — они приклеены к ее маленькому черепу. Посверкивая злыми глазками какого-то неопределенного зеленовато-желтого цвета, она сразу же напустилась на нас:
— Чего орете, ироды, чего орете? Люди в доме живут, аль кто? В доме покой, тишина должны быть, а вы… — И дяде Васе: — А ты, дурак здоровый, маленький, что ли?.. Ох, связалась я с тобой, скорей бы развязаться… У-у, постылый…
И ушла, хлопнув дверью.
Работу мы заканчивали молча. Иногда дядя Вася виновато смотрел на меня и, перехватив мой ответный взгляд, хмурился.
Через некоторое время после этого жена у дяди Васи померла от какой-то таинственной для меня болезни — крапивной лихорадки. С кладбища мы возвращались вдвоем. Всю дорогу дядя Вася молчал и только, подходя к дому, уронил задумчиво и печально:
— Ну вот и развязалась…
Тогда я не понял, к чему он это сказал, а сейчас, стоя у двери, мне припомнилось, как жена его кричала срывающимся злым голосом: «Связалась с тобой, скорей бы развязаться!»
С тех пор дядя Вася жил один. Уходя на фронт, он закрыл квартиру на замок и ключ оставил у тети Кати Киселевой.
«Постучать или не надо? — думаю я, переминаясь с ноги на ногу в нерешительности. — Может, и правда в другой раз прийти, как говорит Валька?.. Но почему в другой раз, не выгонит же!»
И я стучу, сильно стучу, чтобы пробить костяшкой пальца толстую обивку на двери.
— Кто там? — глухо доносится из квартиры приглушенный мужской голос. — Чего надо?
— Дядя Вася, это я, ваш тезка, Васька Смелков! — приклеившись ухом к двери, кричу я. — Откройте!
За дверью продолжительная и нерешительная тишина, будто дядя Вася раздумывает, ответить или не надо? Потом послышалось размеренное постукивание — стук-стук, стук-стук, и все ближе к двери.
— Так это ты, Василек? — вдруг раздался голос совсем рядом.
— Ага, — отвечаю я. — Стою и вспоминаю, как мы дерматином дверь обшивали, «Катюшу» пели…
— А-а, ну-ну… Погоди, открою сейчас…
За дверью послышалась непонятная мне возня, кряхтенье, будто дядя Вася поднимал что-то тяжелое, и наконец щелкнул замок, дверь распахнулась…
Дверь распахнулась, а я не могу переступить порог, будто кто-то схватил меня сзади и не пускает. На какое-то мгновение я забыл, что дядя Вася теперь «другой», что у него нет ног и, значит, он должен быть ниже ростом. Мне нужно было смотреть вниз, а я смотрел вверх — ведь дядя Вася был намного выше меня. И когда я посмотрел туда, где должно быть его лицо, плечи, я напугался, не увидев их там.
Я растерянно опустил глаза и увидел дядю Васю! Кровь бросилась в голову, загудела в висках… Передо мной сидел он и не он. Лицо то же, его лицо — черные широкие брови вразлет, твердые губы, крупный нос, крутой подбородок — и в то же время не его. Что изменилось в нем? Может быть, этот ежик волос на голове, отросший после стрижки наголо, так изменил его? Раньше дядя Вася зачесывал волосы назад, и, длинные, вьющиеся, они лежали пышной шапкой… Или, может быть, эти две глубокие складки, начинающиеся у крыльев носа и бегущие вниз, к подбородку, придали его лицу новое, незнакомое мне ранее выражение? Или, может быть, дядя Вася не так, как прежде, сжимает губы, не так смотрит? Не знаю, но что-то изменилось в его лице, и оно стало излишне собранным, суровым и… печальным. Да, да, печальным, хотя это слово никак не вязалось с моим представлением об этом человеке — ведь я знал его веселым, полным безудержной мальчишеской энергии, способным отдаваться нашим бесхитростным играм так же без остатка, как мы, пацаны, отдавались им. Глаза у него всегда смеялись, даже, казалось, в самые неподходящие минуты: когда дядя Вася был чем-нибудь недоволен или на что-то сердился. И вот передо мной другой человек, совершенно другой, и с ним мне нужно познакомиться, полюбить так же, как я любил дядю Васю Постникова.
— Проходи, воробей, не стой у дверей, гостем будешь, — складно приглашает дядя Вася, и в голосе его я ловлю отзвуки прошлого. — Ну шагай же, чего прилип к месту, и давай поцелуемся…
Если бы вы знали, как нестерпимо больно и неудобно обнимать взрослого человека, когда он ниже тебя ростом, когда ты знаешь, что он должен быть и был — был! — выше тебя… Я понимаю, мне нужно было сдержаться, собрать все силы и сдержаться, а я вместо этого разревелся, как самая последняя нюня, и ничего не мог поделать с собой.
— Ну, тезка, ну, воробей, не будь же мокрой вороной, — прижимая к себе и потихоньку похлопывая ладонью по моей спине, уговаривает дядя Вася, и голос его вздрагивает. — Никогда не подумал бы, что ты можешь так распуститься, ай-ай-ай… Называешь себя чапаевцем, а сам… Ну будет, ну все… Похлюпал малость, и хватит.
— Ага, и хватит, — отвечаю я, швыркая носом, — и хватит, дядя Вася…
— Вот и отлично! Закрывайся и пойдем в передний угол, будем чай пить и разговаривать.
Я стал закрывать дверь, а позади опять застучало — стук-стук, стук-стук. Что это? Обернувшись, я чуть не вскрикнул — успел заткнуть рот кулаком… Дядя Вася, опираясь на две деревяшки с ручками, «шел» в комнату и постукивал этими деревяшками об пол… Шел? Полз? Передвигался?.. Я не знаю, как теперь говорить об этом, когда дядя Вася преодолевает каждый метр пространства, когда он… «идет». Одной ноги, левой, у него нет по самое колено, другая отсечена выше щиколотки. И эти разновеликие обрубки, которые когда-то были ногами, крепкими мускулистыми ногами, наводят на меня ужас. Перед глазами вновь всплывает тот день, когда после ливневого дождя мы играли в лапту. И вновь в ушах звучат удары по мячу, азартные голоса мальчишек и торжествующий вопль дяди Васи, ринувшегося вперед. Мелькают его крепкие ноги, забрызганные черными родинками грязи, летят во все стороны сверкающие осколки серебряных луж…
Когда я вошел в комнату, дядя Вася уже сидел на стуле и разливал из чайника в бокалы чай. Бокалы дымились паром, вкусно пахло свежей заваркой.
— Ну, садись, воробей, попьем чайку, побеседуем, посмотрим друг на друга, — взглядывая на меня повеселевшими глазами, говорит дядя Вася и неожиданно добавляет: — А ты ничего… подрос и в плечах пошире стал… Сколько мы с тобой не виделись?
— Больше года…
— Ого, сколько! Быстро идет время, быстро… — Дядя Вася дует в бокал, сложив губы трубочкой, и делает маленький глоток. — Горячий, не обожгись… А как дома? Мать здорова, работает?