Изменить стиль страницы

Глава седьмая

1

Телефон весело звякнул, Юрий Иванович потянулся к трубке, и тогда телефон продолжил мелким, с глумцой голоском. Звонила, знал Юрий Иванович, жена Лени Муругова. Острый носик красен от слез, поднятые пальцем очки, душистый комочек быстрыми касаниями промокает глаза. Она плакала в бессилии, она была загнанная женщина, с девяти и до шести в институте, начальник сектора держит в военном режиме, в магазин не выскочишь, осенью пересдавать английский и французский: раз в четыре года подтверждаются десятипроцентные надбавки за языки. Чтобы продержаться год, надо сейчас в отпуск, и путевку добыла. Но Леня повязал своим бегством: дочку взяли из пионерлагеря — плачет там, не прижилась, а их с бабушкой не оставишь, бабулька, то есть Ленина теща, сердечница, лет двадцать не выходит из квартиры, ни в магазин, ни вынести мусорное ведро; ночью в квартире должен быть взрослый, сделать укол, вызвать «скорую помощь».

Востроносенькая затихла. Носик уперся в трубку, комочек платка наготове. В трубке протяжное дыхание. Юрий Иванович предложил немедленно выкупать путевку. Востроносенькая отговаривалась сложностями по работе, тем самым говоря, что на отпуск решиться не может, нет уверенности в скором Ленином возвращении.

Пришлось звонить домой, излагать жене обстоятельства. Заночевал у Муруговых. Пошептались на балконе, Юрий Иванович убеждал брать путевку, до отъезда две недели. Если даже Леню они не найдут, со старушкой и девочкой останется он, Юрий Иванович, еще в армии научился делать уколы. Или же Эрнст будет ночевать здесь, несложно делать покупки для него, человека с машиной, и мясо для котлет он сможет провернуть.

Востроносенькая поддавалась, она соглашалась оставить мать на Юрия Ивановича или на Эрнста. И тут же пугалась: а как не услышат? — приступы у старушки случались ночью, не успеют сделать укол, не вызовут «скорую помощь», и явится она, досказывал он про себя, из Мацесты к гробу; вновь он терпеливо что-то говорил, не слова были важны, а интонация, ведь он соблазнял умученную праведницу мыслью об отдыхе от всего того, что называлось ее жизнью.

По пути в кухонку, там поставили раскладушку, Юрий Иванович зашел взглянуть на девочку. Сел на коврик у кровати, слушал ее дыхание. Девочка поглупела в последние дни, жаловался учитель английского, ходивший к ней два раза в неделю. Гормональные толчки: ей пошел двенадцатый год. В комнатке приглушенный шторой свет уличного фонаря. Не видна на виске жилка-веточка. Снотворное туманило голову. Где-то в двух-трех десятках километров отсюда, будто на другом континенте, перед неоновыми окнами магазина — или гостиницы? — крутится его дочь в компании ребят и девиц. Они рассыпаются — так брызгами рассыпаются жуки-вертячки, когда нагибаешься над водой. Вновь сбегаются, кружатся, возбуждаемые излучением глубин здания. Юрий Иванович разведенными руками, спиной загораживал стеклянные глубины. Лица роились — он узнал дочь, ее подружек, сына.

Очнулся, горел в углу ночник, востроносенькая, придерживая его за плечи, приговаривала что-то ласковое, из кровати с испугом глядела девочка.

Проводили с Эрнстом востроносенькую. В купе раскупорили бутылку шампанского, поддразнивали картинами рискованной курортной жизни, на случай умыкания востроносенькой вручили бумажный комочек. Пятидесятирублевая бумажка закатана в типографский бланк с текстом, подписанным «Жилина-Костылина». Над картинами кавказской жизни промчал образ Лени. То есть назван он не был, Юрий Иванович вкрутил кавказскую пословицу: «Настоящий мужчина в доме гость», — а Эрнст пришел в восхищение от мудрости горцев. Захмелевшая востроносенькая подергивала плечиками, закидывала ногу за ногу, разглаживала подол платьица, смеялась, показывая белые плотные зубки. Она говорила обо всем сразу, сыпала наказы о коробках с крупами в куханном шкафу, перескакивала на перестановки в ее секторе нефтегаздырпыра. Разбрасываемые слова собирались вокруг ее быстрого «отпуск», бессознательно оно соединяло ее с давним днем, когда она, в маечке, в белой юбочке, влюбленная во всех мужчин сразу, шла по сочинскому пляжу. Пролетевший образ Лени растворился в далях черноморского побережья.

До обеда Юрий Иванович правил гранки очерка о старом докторе Гукове, вставлял в текст эпизоды из пьесы о нем. Во второй половине дня готовил обед на завтра, ходил в ближний универсам. Приезжала его дочь, он посылал девочек гулять. Доделывал свое поспешно, все прочее при появлении дочери гасло, так в праздник бессмыслен быт. Выскакивал во двор, маячил глядевшей с балкона старушке. Она помахивала в ответ слабой рукой. Считалось — днем приступов не бывает.

Обходил по краю заросшее пространство, здесь слились дворы, школьный участок, территория жэка. Юрий Иванович высматривал девочек, скорее, угадывал их движение среди елочек, кустов, остатков цементных оградок в бурьяне, березовых рядков. Стоял, притаившись. Проходили девочки, впереди его дочь, прямая, с затянутой в брючки попкой. Помедлив возле кустика пижмы, она касалась ладонью цветка. Поотстав, шла младшая, косички над Лениными хрящеватыми ушами. Букетик клевера для бабушки. В ее ненавязчивости были одиночество комнатного ребенка и готовность к преданности. Истовая готовность, обрекающая завтра на плен мужа, подругу. С кровью от матери, от бабушки перенятая готовность служить мужчине — непонятному, мучителю, не экзаменовать его понятий о жизни. Готовность, стискивающая Ленину жизнь.

Если у востроносенькой эта готовность принимала религиозную окраску по причине бедности жизненных впечатлений, то у старушки сознание женской роли в семье было облечено в форму служения кормильцу. Старушка жила формой, несла с превосходством эту немецкую черту, хотя крови той была восьмая часть. Ее любимые слова были «пристойно» и «опрятно», самое бранное «хабалка», она же никогда даже интонацией не осудила Леню с его «ништяк», «иди пасись», «залепуха». Терпела его выпивки, исчезновения, бегства в нору, откопанную им в зюзинском овраге, где он заводил огород.

«Живи, старушка, все без тебя тут завалится, беда!» — думал Юрий Иванович, вернувшись в квартирку. Старушка обзванивала аптеки, искала лекарство для бывшей сослуживицы по банку. Благотворительная деятельность старушки за четверть века ее вынужденного затворничества приобрела индустриальный масштаб. С помощью мохнатых от закладок книг по домоводству, садоводству, телефонного справочника, энциклопедий, карт Москвы и республик она давала советы, звонила в жэки, в райисполкомы, бывало, и в Моссовет, прибегая порой к безобидным уловкам: объявляла себя пенсионеркой республиканского значения, грозила прибыть самолично в редакцию, в химчистку, пыталась стать чем-то вроде брачного бюро.

Позвонила жена, попросила сегодня прислать дочь пораньше — собирает ее в лагерь. Отыскивая девочек, он увидел возле дочери парня в белой майке с красным пятном на груди. Девочка-цветок, так называл он дочь Лени, качалась на качелях, глядя перед собой. Парень поднялся при появлении Юрия Ивановича. Шагал он вроде лениво, между тем сразу исчез — так он был длинноног. Часа через полтора, провожая дочь, Юрий Иванович увидел парня на остановке, случайно глянув: выделялась майка с красной надписью. Узнал его: сын Гриши Зотова. Поразился красоте, рослости, давно не видел его, с ноябрьских, ездили тогда семьей к Грише.

Подошел автобус; прижав голову дочери к своему лицу, он сквозь запахи нагретого железа, пыли слышал запах волос его покойной мамы, запах жены, дома. С нежностью подумал о Гришином сыне, и ему дома, в комнатке, омываемой светом пробегающих под окнами машин, снится запах ее милой головки.

Поехал в город тем же рейсом, может быть, тем же автобусом, думал с улыбкой, каким уехали его дочь и Гришин сын.

Юрий Иванович любил такие наезды в редакцию; вроде бы не обязан заниматься в отделе, отписываешься, заскочил на час, а походя прочтешь верстку и сократишь повисший в макете хвост, сделаешь что-нибудь такое, на что в загруженный день не хватает духу, например, объяснишься по телефону с автором, чей материал у тебя валяется полгода и устарел, и при том наврешь так вдохновенно, что и автора утешишь, и он тебя пожалеет.

Главный прошел по коридору с портфелем, остановился было: «Как очерк?..» Но проскочил мимо его шофер, вертя на пальце ключи, и главный бросился клифту, крикнув: «Давай, Юра!..»

Измаранный и переклеенный очерк о Федоре Григорьевиче Юрий Иванович положил в машбюро в папку «на машинку», вместе с распиской на шоколад. Вернулся к себе, сидел, навалившись на стену, без сил, без единой мысли в голове. Пуста нагретая, как оранжерея, пластина здания. Стена подрагивала: внизу, в цехах, подключенные к отсосам, к вытяжным шкафам вентиляторы гнали воздух с пылью, с летучими составными красок, с мелкой дисперсной взвесью окиси свинца. На итальянской машине «Маринони» в свисте, со скоростью тысячи оттисков в минуту, мчала под барабан тугая, взблескивающая бумажная лента, коснись — отхватит руку.

И печально, и сладко идти одному по улочке-преддверию, пуста была она, вечером становилась будто русло обмелевшей речки. Утром по пути на работу Юрий Иванович не видит улицы, его несет, гонит, он безотчетно ловит в ее глубине вспышки стеклянных издательских дверей, а улица как стерта светом. Сейчас, в ранних сумерках, обнажилось в улице множество выступающих частей, отяжелевших, подпруженных тенями; они, должно быть, по законам ассоциативности, были связаны с пережитым Юрием Ивановичем, как бы вобрали в себя им нажитое, каждая частица улицы — свое. Происходило что-то сходное с процессом образования конкреций на океанском дне в результате вымирания морских организмов. Канализационный люк был связан с памятью о свободе детства и одновременно действовал на него смиряюще, очевидно, вид чугунной печати на тротуаре был связан с мыслью о закованности жизни взрослого человека. Щель между домами с втиснутой в нее водосточной трубой была полна сырым дремотным воздухом, в нем роилось относящееся к ветшающей «Весте», к прошлым и будущим походам, и отсюда к Грише, к Лене, к Васе, к Эрнсту. Выступающая над крышами пятиэтажки кирпичная плоскость брандмауэра обвешана мыслями о доме, чувствованиями, памятью о болезнях детей, о своем родительском бессилии и минутных отреченьях, когда он видел в детях враждебные ему черты матери.