Лохматый напишет двадцать восемь рассказов о Сейвинске, уральском заводском городке с деревянными тротуарами. Лохматый станет нещадно потрошить городок, бурить в нем скважины — на нефть, перемещать здания, перетасовывать жителей так, что они совершают подвиги Геракла, тонут, мрут, а завтра воскресают в новых рассказах. Юрий Иванович скажет, что он юношей, заводским слесарем, позже студентом, и сегодня, человеком сорока пяти лет, с доверием принимает Сейвинск и год за годом ждет какой-то неслыханной сшибки персонажей, которая бы во всей полноте выдала бы их жизнелюбие, первобытно-могучие драмы их жизней. Лохматый хмуро выслушает, пробурчит:
— Сшибку подавай ему… Тут надо тремя рангами выше, Шекспира. Всяк по своим силам борется с богиней хаоса. Гриша с Леней возвращают на рельсы локомотивы, Давид пломбирует зубы.
Юрий Иванович станет упорствовать, продолжая разговор: не о том речь, что Лохматый в своих рассказах перемещает бывшие торговые ряды на площади, занятые в советское время учреждениями вроде райсобеса и районо, а на место рядов ставит здание бывшего монастыря, какового в заводском городке не могло быть, так же, скажем, как и публичного дома. Уже будет ясно, что разговор обречен, и трезвого-то Лохматого надо бы осторожно втравливать в такой разговор: печатался он мало, широкой публике неизвестен, мучался комплексом недооцененности, а тут застолье, вино обостряло чувство недовольства собой и другими. Они соберутся за столом по случаю двадцатипятилетия бегства из Уваровска на «Весте». Леня, в десятый раз назвав событие четвертьвековой давности «двадцатипятилетним юбилеем со дня нападения турок на водокачку», выдернет из вазы с фруктами телеграмму из Парижа от Васи Сизова — сотрудника советско-французской фирмы по экспорту-импорту кондиционеров, торгового и холодильного оборудования — и сделает голубя из телеграфного листка. Голубь ткнется за воротник Коле, который сомнет голубя, отшвырнет и вновь вытянет свою худую головку и станет поворачивать ее, сонно и устало оглядывая застолье, помаргивать отяжелевшими веками и сделается похожим на тощую птицу. Видно будет, что он устал, не помнит о себе, чемпионе страны по прыжкам с шестом в конце пятидесятых годов, и знает, что если год назад он — запивоха и тренер в детской спортивной школе, то сегодня он всего лишь запивоха. Впрочем, тут Юрий Иванович ошибется, Коля встанет, держась за стену, вытянет длинную ногу, показывая свой начищенный полуботинок, и заговорит:
— Сломал вторую плюсневую кость. Левая стопа. Доску оставили под брезентом. Год ходил с супинатором… прямая ступня не дает толчка. — Коля поставит ногу, медленно повернется и внезапно с силой, коротко ударит ребром ладони по крышке серванта, так что громыхнет посуда. Сядет осторожно, как больной, и доскажет: — Вернулся на стадион и повторил свой результат.
Колино выступление поторопит. Поднимутся, оставят на местах для публики за столом Володю Буторова, своего одноклассника, к юбилею бегства — полковника генштаба; Петруню, кузнеца с Гришиного завода, также уваровского — Петруня служил в Москве и здесь женился, и Андрея Федоровича Гукова, сына Федора Григорьевича.
Текст капустника будет написан Юрием Ивановичем, разыгран без репетиций, скомкан. То есть попытка репетировать будет, участники представления явятся за час до застолья, разберут свои листки, и сын Андрея Федоровича Илья, студент режиссерского факультета института культуры, станет объяснять, махать руками и выбьет поднос с закусками у пробегающего официанта. На этом репетиция закончится, совестно станет перед официантом, он с мрачным лицом закружит по кабинету, да и Илья стушуется, понимал ведь, что позвали не репетировать с ними, а изобразить отца, Андрея Федоровича, человека мнительного. Другим репетиция вовсе покажется затеей ненужной, как известно, капустники устраиваются для собственного удовольствия авторов. Так и пойдет дело, станут наступать друг другу на ноги, текст скомкают. Коля выпадет на первом же эпизоде: высадка в Северном речном порту, куда двадцать пять лет назад «Весту» притащила дымившая баржа. Там шире — дале, никто свои реплики не узнает — на то и был расчет, смысл пропадает.
— Твоя реплика-то, едрена бабушка! — издергается Юрий Иванович. — Помнишь, на почтамте-то! Пришли деньги от Васиного отца, документов у нас никаких.
Мало-мальски пойдет у них представление, начиная с поисков Веры Петровны и мариниста — сперва в огромной коммунальной квартире, где лауреат и его жена оставались в ожидании отдельной квартиры и где прочих жильцов ребята посчитали за прислугу и попросили с некоторым самодовольством — небось не чужие хозяевам, первым делом показать бассейн, после чего их привели в ванную комнату с облезлыми стенами, с порыжевшей ванной и скопищем тазов и корыт на стенах. Они покивают и опять свое про бассейн. Во потеха!
Это место удастся замечательно, станут раскачиваться от хохота и цепляться друг за друга — а в дверях кабинета соберутся арагвинские официанты.
Игра спутается, станут вытирать выдавленные смехом слезы. Во потеха! Как засели у нас уваровские байки про квартиру с бассейном. Мало нам было трофейной яхты красного дерева, так нет, поехали искать принадлежащий маринисту дворец с колоннами. Побросают листки с текстом, сядут кучей, загалдят, припоминая, как нашли в рощице на краю Москвы полторы стены: маринист строил мастерскую с жилой половиной. Сам тут же ходил в старых ботинках без шнурков, глядевшихся как опорки, с лопатой-гребалкой. Не сразу его признали. Маринист кинулся расписывать будущую мастерскую: портик с тремя колоннами, дубовая лестница, застекленная крыша рабочего помещения. Маринист ночевал в подобной мастерской под Ростоком в конце войны. Ребята поселились на стройке в сарайчике для инструментов, помогали, на «Весте» жили Гриша и Додик. Вера Петровна тут же разводила огонь, варила суп в ведерной кастрюле. Юрий Иванович тогда увидел, что любит она мужа. Стало быть, врали в Уваровске, что его покорность, неустанное ублажание жены подарками — все от страха потерять ее: она-то красавица, он тощий, длинный, с маленькой облетевшей головой — волос в супе. И ведь видно было, что любит: держит обожженную руку и мило, беспомощно глядит ему в глаза. Где же истинная, эта ли, в платьишке, что заталкивала в огонь обрезки досок, или дама в подсобке Зимнего, что бесстыдным движением заправляла ленту в полу шубки.
Сказано будет официанту нести горячее, друзья заторопятся закончить представление; Лохматый схватится за бокал, как за ручку двери. Подумает, возьмутся за него, изобразят, как его отыскали в Люблине тогда и унесли килограмм пять килек — царский подарок.
Не Лохматым в Люблине они закончат представление, а изобразят, как ребята явились к Андрею Федоровичу в Марьину рощу и были ошеломлены убогостью его предприятия, называемого цехом по ремонту мелкого торгового оборудования: барак со щелястыми полами, в окна натекает дым — во дворе продовольственные склады, там рабочие сжигают ящики. В Уваровске-то сын Федора Григорьевича — фольклор говорил — с отличием закончил Бауманское, разбирается в марках вин, посылали в Китай — не поехал, двигает новую область техники, сразу поставили директором. Всемогущая фигура!
— У нас в Уваровске артель инвалидов живет баще, — подаст Гриша свою в сторону реплику: так он в пятьдесят третьем сказал. И уже громко к Илье: — А чем вы докажете, что вы наш, уваровский? Сын Федора Григорьевича?
Леня влезет с отсебятиной:
— Разве уваровского в Москве на хорошее-то место пустят? Москва давно стоит, хороши-то места заняты. Так-то вот шибко поробишь, а шиш с маслом получашь.
Гриша оттолкнет Леню — свое делай! Тот набросит на голову салфетку, стянет под подбородком углы:
— Ой, я несчастная!
Илья, отменно подражая отцу, запетушится:
— Не понимаю вопроса!
— У-у-у! — заревет Леня-девица коровьим голосом.
— Москва, она деньги любит! — произнесет Гриша. Его собственная реплика пятьдесят третьего года. Андрей Федорович оказывался директором таковским, ни жилья, ни работы у него не получишь; команда «Весты» который день сидела на одном хлебе, то не беда — сторож на базе морского клуба ожидал свою бутылку, вот где беда. — В долг живем! — гнул свое капитан «Весты», давал понять: их не выпереть без десятки на первое время. У московского директора и оклад московский.
— У-у-у! — завоет Леня пуще прежнего.
Додик, заменяющий в капустнике пребывающего в Париже Васю Сизова, выскажется восторженно:
— За холодильной техникой будущее!
Илья укроется за Юрием Ивановичем от напористого Гриши и подхватит отцовским голосом:
— Следовательно, будущее за теми, кто понимает: будущее за холодом!.. Лаборатории, музеи, магазины, склады, прокладка тоннелей в разжиженном грунте — вот что такое холод!
— Да, голод… в Москве-то нам чо голодать, у нас тут свои, уваровские, — это Гриша, разумеется.
— Холоду надо отдать жизнь! — продолжит Илья.
— Я отдам!.. — спокойно скажет Додик, тоже неплохо подражая Васе. — Я закончу Бауманское, я приду сюда вашим заместителем, потом стану директором этого передового предприятия. Меня пошлют в Париж экспертом по холодильному оборудованию.
— Холод — это правда! — возгласит Илья. — В холоде гибнут микробы корысти, ловкачества! В холоде выживают только профессионалы.
— Холод — это Париж! — спокойно обронит Додик.
— Для нас, девушек, холод — это тюрьма! У-у-у! — заревет Леня. Леня изображал девушку — румяная, с плечами пловчихи, с коровьими глазами, она следом за командой «Весты» втиснулась с чемоданом в комнатушку Андрея Федоровича и заревела коровой, и насилу выспросили: она, бывшая студентка Андрея Федоровича, распределена начальником пункта по холоду в Оршу, откуда и бежала. Доверилась своему рабочему: надо было ночью открыть люки вагонов-холодильников, замерить температуру, при необходимости засыпать лед и соль. В темноте она не могла заставить себя, взобравшись по лесенке, шагнуть на крышу вагона и там ворочать тяжелым ключом. Доверилась рабочему, а под утро пришла телеграмма с какой-то там станции, что груз сгорел. Двадцать четыре вагона с грушами дюшес. Суда не миновать, начальник станции пожалел ее, посадил на первый пассажирский поезд, она явилась под защиту директорского звания Андрея Федоровича Гукова. — Для нас, девушек, холод — это конфликты, — станет натурально рыдать Леня.