Татьяна Павловна, женщина лет пятидесяти, похожая со своим круглым румяным лицом и большим телом на крупную растолстевшую девочку, позвала к столу, где то и дело принималась яства обливать слезами. Жизненная философия Татьяны Павловны заключалась в мысли: завтра будет еще хуже. Потому Татьяна Павловна была кротка и терпелива, даже по отношению к разрушителю ее жизни — свекру Федору Григорьевичу. Безропотность, с какой она слала в Черемиски посылки с одеждой и продуктами, была безропотностью вещей троянки, которая помогает втаскивать в город деревянного коня, зная притом, чем кончится предприятие.
— Сколько он мне зла сделал. Мужа настраивал против меня, я все простила. А он почти из могилы сына у меня отнял. — В этом месте Татьяна Павловна заплакала. Всякое упоминание о свекре вызывало у нее состояние обреченности перед разрушительной силой, воплощенной в словосочетании «Федор Григорьевич». — За что они его так любят? Ведь глуп. Ну бросил Москву, в деревню захотел, так чего квартиру за собой не оставил, как люди? Ведь начальником был. Мы потом полжизни потратили, чтобы в Москве прописаться и комнату получить в четырнадцать метров. Соседи были чистые убийцы, меня однажды головой об пол били… Еще неизвестно, от чего у меня псориаз, от соседей тех или от свекра. Не за что его любить. Он даже о дне рождения их не помнил. Илюше никогда, ни разу самого формального подарка не прислал. Жил только для себя. Только поносил нас, обзывал переносчиками инфекций. Ссорились из-за него, дрались. Муж хотел покончить самоубийством, я бежала за ним по снегу в чулках.
Татьяна Павловна сообщила о своем последнем открытии: дом в Черемисках вовсе не собственность Федора Григорьевича, о чем и проговорился Илья; дом был в тридцатых годах передан ему властями как доктору. Стало быть, напрасно она отпустила мальчика к деду в Черемиски, ей-то внушили, будто мальчик унаследует и продаст дедов дом, а на вырученную сумму вступит в Москве в кооператив, ему можно жениться, в армии отслужил. Но если не доверять людям, как иначе жить?
В десять позвонил Илья, он оставался ночевать у своего друга Вадика. Юрий Иванович взял трубку у Татьяны Павловны, спросил, как проехать к Вадику. Сейчас-то я нахожусь у нашего общего друга, ответил Илья, и назвал адрес.
Отдохнувший Юрий Иванович живехонько добрался до Преображенки, протащил по пустой улочке свою тень, в руке у которой портфель превратился в чемодан. Дверь открыл Леня Муругов. В кухне, принимая чашку с чаем, оглядел общество и сообразил, что и Леня, и Вадик с Ильей в гостях, признал и хозяина, Лениного дружка, по происхождению князя; сумасбродные гусарские крови немало повредили Рюриковичу, он было пошел к отцу в институт изучать экономику, но бросил аспирантуру, работал с Леней на монтаже знаменитого радиотелескопа «Ротан-600» на Кавказе, одно время помогал Лене кормить семью, научив обивать двери и находить заказчиков.
Лене рассказывал с чьих-то слов, что где-то под Тагилом начали разрабатывать месторождение аметистов, нашли зародыш пудов в десять. Разбили его в шахте, половину друзы выбросили — штейгер совсем парнишка, только после техникума, дела не знает; горщики мешки нагребли.
Юрий Иванович сидел возле мешков с чем-то мягким. Илья первый зычным смехом одобрял шутки Вадика.
Не пересидеть было компанию; Юрий Иванович увел Илью в комнату, спросил, не откладывает ли он отъезда, могут выехать в Уваровск вместе. Мне пора бы, ответил Илья, мне Антонина Сергеевна продлевала отпуск за свой счет, пора и честь знать. Хотя работы сейчас в Доме культуры нет — Пал Палыч достал новый котел и начинают ремонт, но ехать надо, по всякому пустяку директор меня грызет, уборщица ему куда нужнее худрука.
Юрий Иванович заговорил про пьесу о Федоре Григорьевиче. Пришел Вадик, слушал снисходительно, подсказывал. Илья теперь не глядел ему в рот, как там, в кухонке. Юрий Иванович думал: не из корысти он живет в Уваровске, из любви к деду, из сочувствия к совестливому отцу; теперь не одинок старик, не покинут.
Считалось, жил Юрий Иванович у Калерии Петровны; когда же он оставался ночевать у Гуковых в Черемисках, Калерия Петровна не ревновала. Однажды и она осталась ночевать в Черемисках — задержал дождь; а как потемнели пятна на потолке, в стороне россыпью проступили новые, помельче, Юрий Иванович полез на крышу, и она — с ним. Возле трубы и местами над залом, где, стало быть, и протекало, они обнаружили цементные лепешки всевозможной формы — то Федор Григорьевич в прошлые годы замазывал щели и дырки в шифере.
От первой же лепешки, едва Юрий Иванович коснулся, отвалился кусок. Он облазил крышу, обнаружил лист, треснувший по всей длине, два листа с отколотыми краями, под которыми виднелась доска обрешетки. Насчитал в листах множество дырок в пол-ладони.
Калерия Петровна замесила полведра цемента с песком, Юрий Иванович поднялся на крышу. Смесь проваливалась в дырки или сползала по желобу. Он спустился, насобирал по полкам полиэтиленовых пакетов. Теперь он сперва закрывал дыру пакетом, затем накладывал цемент. Поддевал и поддевал дощечкой крупчатую сползающую смесь, удерживая. Кое-как поставил пяток заплат, намучился и бросил, когда в двух местах проломил шифер. Шифер от времени как бы истончился и вылинял.
Вымокший, сердитый, с холодными руками и ногами, сидел по-турецки на диване. Через открытую дверь видел лица Калерии Петровны и Федора Григорьевича, окрашенные светом старого, с кистями абажура. Илья читал им написанный сегодня эпизод.
Илья и Юрий Иванович писали пьесу о Федоре Григорьевиче.
— К чему это вы сочиняете, — говорил Федор Григорьевич, — скажите на милость?
— Перетерпите, — просил Юрий Иванович. — Такой вот я очерк придумал. О вас — через пьесу, написанную внуком и одним из ваших… пациентов, что ли.
Калерия Петровна категорически прервала оправдания Юрия Ивановича:
— Федор Григорьевич, в Уваровске вы один из учителей жизни. Для всех нас ваша независимая, граждански полезная жизнь, может, поважнее, вашего врачеванья.
Федор Григорьевич мотал головой:
— Раздраконю я ваше сочинение. Не таким я был молодым. Я скорее на старого доктора похож, тот верно рассуждает. Чего без нужды лезть в холерный барак? В конце концов, меня старый доктор отговорил бы.
— Не отговорил бы, — Юрий Иванович возражал горячо. — Старый доктор вооружен житейской мудростью, ничем другим. А у молодого красноармейца Гукова задача победить свой страх.
— Страх нужен… как и боль, — сказал Федор Григорьевич. — Страх помогает человеку выжить.
— Страх вынуждает принимать любые условия союза. Человека принимали к себе, но говорили: думай как мы, поступай как мы. Вы, Федор Григорьевич, были хозяином своей судьбы.
— Э, милый, кто хозяин своей судьбы? — сказал, смеясь, Федор Григорьевич. — Одни мечтания. Работал, и все тут… Сорок лет возился с вашими коростами, лечил от глистов, принимал роды… Заставлял выживать из изб тараканов. И глохну под конец жизни. Какой-то монстр из Сковородниковых меня по голова угостил, когда мы приехали с сотрудниками собирать статистику. Канун пасхи был, мужики напились, пошли друг другу рубахи пластать. Я — разнимать, и меня же по голове…
С приездом Юрия Ивановича старик стал чаще бывать дома, суетился, ходил за молоком, заквашивал, прикупал картошку, чернику ему старушки несли каждый день, в сенях стояла бельевая решетка с ягодой, и землянику, бывало, еще приносили. Расплачивался Илья. Федор Григорьевич еще в начале его здешней жизни подвел к комоду и приоткрыл украшенную коробочку, такие продают в крымских киосках, показал: деньги, бери сколько надо. Без Федора Григорьевича не садились пить чай, ждали старика, ходили встречать. Однажды, как окружили старика на остановке автобуса, а потом повели, Юрий Иванович увидел, как он трогает одного, другого, соединяя их всех в одно своими несмелыми касаниями или подгребая как бы их к себе.
Юрий Иванович согрелся в своем гнезде, растекалось томительное тепло из-под головы, из-под бедра.
Ночью его разбудила возня за перегородкой, уханье половиц в большой комнате, так называемом зале; закапало с потолка в угловой комнате у Федора Григорьевича.
Ставили тазы, подпирали, опорожняли книжные шкафы. Кухню забили связками бумаг, книгами, фотоальбомами, тяжелыми, как плиты, ворохами карт завалили постель, углы. Калерия Петровна ворчливо удивлялась бездонности старых шкафов.
Досыпал Юрий Иванович на диване, вытащенном на середину залы.
Утром пришел Кокуркин, стали разбирать бумажные груды.
— …Издание Товарищества Маркса. Алексей Константинович Толстой, 1908 год, — говорил Илья. — Юбилейное Тургенева. Писемский, Крылов, Лависса и Рембо. История XIX века. Подшивки журналов «Нива», «Вокруг света», «Ясная Поляна», «Всемирная новь». Библиотека первого хозяина дома. А вот атласы, собирал дед.
Из шкафа, из ящиков письменного стола Илья вытаскивал перевязанные пачки, атласы. На полу образовалась бумажная куча. Здесь были карты всех континентов и всех стран — карты туристические, справочные, карты морские, исторические, ботанические, климатические, социально-экономические.
Юрий Иванович взял в руки карту, читал:
— «Швитская», «Лопарская», «Хивинскаго державства», «Море Хвалынское». Хм… в форме груши. А это что за земля? Аюкинская?.. А, вспомнил. Аюка — хан калмыцкий.
Кокуркин уважительно доложил Юрию Ивановичу:
— Вы у него спрашивайте, у Федора Григорьевича.
Кокуркин с укоризной и нежно поглядел на Федора Григорьевича. С кивками, вздохами стал хвалить дом:
— Сколько годов до Федора Григорьевича стоял. И сейчас хороший, теплый, перекрыть только. А что бани нет, так ко мне можно ходить париться. У меня вроде казенной, все ходят.