XXXIX Николка — артиллерист
Яшка Вдовин, после того как распрощался с Елисеем Белянкиным, стал в темноте пробираться с Корабельной стороны на Городскую. Где он проведет ночь, Яшка еще не знал. Но крепчал ветер и дождь уже лил ливмя… Может быть, и впрямь притулиться где-нибудь около солдат из резерва, который стоял в саду за театром?
Когда Яшка подошел к театру, то никаких костров он там теперь не увидел. Какие могли быть в такое ненастье костры! И солдат в саду за театром не было. Все разбежались, попрятались куда-то, или, может быть, весь резерв по казармам разведен — во всяком случае, в саду не было ни души. Но слабо мерцало что-то в окнах театра, и гомон шел оттуда, заглушаемый свистом ветра и стукотней дождя.
Яшка пошел вдоль стен здания — не найдется ли там отпертая дверь, калитка ли, что-нибудь, чтобы пробраться внутрь и укрыться в какой-нибудь щели. К счастью, он скоро увидел раскрытую настежь дверку и шагнул через порог.
Все пространство внутри театра было освещено только двумя фонарями. На сцене и по всем ярусам зрительного зала копошились и галдели солдаты, устраиваясь на ночлег. В партере не было никого. Сквозь отверстия в крыше, пробитые вражескими ядрами, в партер, на золоченые кресла и развороченные ряды стульев, низвергались потоки воды.
Яшке доводилось бывать в театре, но не дальше вестибюля. Он топтался в вестибюле в толпе господских слуг, держа на руках лисью шубу Неплюихи и дожидаясь конца представления. Неясно было Яшке, что делалось там внутри, за широкими дверями, у которых стояли два капельдинера в голубых фраках и дежурил полицейский десятник Ткаченко в черной каске с белой шишкой. Звуки музыки и всплески аплодисментов временами вырывались из-за широких дверей в вестибюль, там внутри совершалось что-то… Но в места, где дежурил полицейский десятник Ткаченко, путь Яшке Вдовину был заказан.
Яшка стал пробираться по лестницам и переходам и очень удивился, когда в полумраке перед ним начал обозначаться сад с клумбами и дорожками, и беседка, вся увитая, плющом, и море, спокойное и лазурное, вдали.
«Откуда бы здесь взяться морю? — призадумался Яшка. — Пойти поглядеть?»
Плутая и оступаясь, с лесенки на лесенку, тут — дверь, там — поворот, Яшке удалось все же выбраться на сцену. И очень был разочарован Яшка, когда убедился, что никакого тут моря нет, а все только намалевано на грязной холстине, как бы для отвода глаз. И сад, и беседка в саду, и клумбы — все оказалось поддельным.
«Одна фальшь, — решил Яшка. — Что хорошего?»
За холстиной с морем тлел в плошке крохотный огонек, и толпа арестантов, собравшись в круг, хлебала из большого котла редьку с квасом. Яшка присел тут же на груду каких-то размалеванных тряпок, и никто ему здесь не удивился. А один, совсем молоденький, с бубновым тузом на спине, повернулся к Яшке…
— Не хочешь ли редечки, дядя? — спросил он. — Ох, вкусна!
— Хлеб-соль, — ответил Яшка, — а я уже ужинал.
— Ужин редьке не помеха, — откликнулся пожилой арестант, заросший бородой не хуже Яшки. — А нам надо котел опростать. Опростаем — быть завтра вёдру. Это уж примета такая. А здорово льет!
— Погода, — ответил Яшка. — Видно, здесь ночевать придется, али как?
— Ночуй, чего ж, — сказал арестант. — Места тут не то что на арестантскую роту — на всю государеву каторгу хватит. Пишись к нам в артель.
— Разве что, — заметил Яшка.
— Худо ли? Постоим за Россию, неприятеля сгоним, будет нам воля, — сказал арестант, вытирая рот рукавом куртки. — Воля! — повторил он вздохнув. — Ступай куда хочешь, на все четыре стороны.
— О! — воскликнул Яшка.
— А ты думал! Сам адмирал Корнилов сказал: «Ребята, забудем всё; что было, то было». А Корнилов, знаешь, брехать не стал бы.
Яшка нагнулся, уставил локти в колени и стиснул руками голову. Сердце в груди у него гулко колотилось. Словно издалека доносился к нему человеческий гомон, и плеск воды, и голос арестанта, предложившего ему в шутку писаться к ним в артель. Что тут писаться, у них ведь ни паспортов, ни отпускных билетов… Обрядись только в арестантскую куртку и ступай на какой хочешь бастион. И станешь ты Яшка-арестант, а после войны — пошел на все четыре стороны, куда душа пожелает. Работай какую хочешь работу. Можешь на шахтах работать, или вот хорошо бы наняться к купцу за садом ходить — самое это разлюбезное дело. Хорошо тоже пчел глядеть да мед обирать из ульев или, скажем, бурлачить на большой реке. Грудь у Яшки богатырская, хоть какую лямку вытянет…
Встал Яшка, выпрямился… Гомон в театре к этому времени утих, и арестанты все улеглись здесь же, за размалеванной холстиной, и огонек в плошке зачах. Но ветер все злее гудел за окошком, и в партере потоки воды, скатываясь по наклонному полу, перехлестывали через обвалившийся барьер оркестра и пропадали где-то под сценой. Яшка глянул в окошко… Там, на площади, было черным-черно.
«Неужто в арестанты? — вертелось у Яшки в голове. — А то куда же? Куда ни кинь, а выходит тебе, Яков Вдовин, бубновый туз. Коли сам теперь не налепишь себе туза на спину, так матушка-барыня тебе его припечатает, да и загонит тебя потом на веки вечные, куда Макар телят не гонял. Нет, лучше тут самому по своей охоте — с арестантами в артель на бастионы, а после войны объявиться. Что было, то было… Да».
И, решив так, Яшка успокоился, разворошил кучу тряпья на полу и уснул рядом с арестантами, под завыванье ветра и мерные звуки падения воды.
Среди ночи Яшка несколько раз просыпался в совершенной темноте, с изумлением различая при вспышках молний то чью-то кудлатую голову рядом, то намалеванный на холсте кипарис, подвешенный к стропилам, то какую-то избушку на курьих ножках в углу. И, вспомнив о своем решении, бормотал:
— В арестанты либо у Неплюихи в крепостных-дворовых… Одна честь.
Потом снова зарывался головой в тряпки, от которых пахло клеем, мышами и пылью.
Яшке довелось провести в театре вместе с арестантами и солдатами из резерва весь следующий день и еще одну ночь. Все замерло в Севастополе в этот день — ни пальбы на бастионах, ни движения на улицах. Рев моря, вздыбленного ураганом, доносился в театр сквозь выбитые стекла в окнах. Но в самом театре, если не считать партера, залитого водой, было укромно. Здесь без числа было коридоров, лесенок, переходов, клетушек, и солдаты отдыхали здесь от кровавых трудов, которым еще не предвиделось конца.
За протекший день Яшка совсем сошелся с арестантами. Бородатого арестанта звали Панкратом, и он считался старостой арестантской артели, работавшей на Малаховом кургане. И вот, сидя с дядей Панкратом в углу за холстиной, у бутафорского пня, Яшка как бы в шутку сказал, что хочет писаться к нему в артель.
Но дядю Панкрата обмануть было трудно. Недаром он сам о себе рассказывал, что с того дня, как поджег усадьбу городничего в Ахтырке и ускакал на его лошади, он, Панкрат Цыганков, прошел огонь и воду и медные трубы, едал хлеб из семи печей и хорошо теперь знает, где раки зимуют. И понял дядя Панкрат, что человек, назвавшийся Яковом, только прикрывается шуткой, а на самом деле не до шуток человеку. Но дядя Панкрат не стал ни о чем расспрашивать.
«Видно, такая человеку причина подошла», — решил он.
И сказал только:
— Худо ли дело в артель! А писаться тут нечего. Писарь нам не положен. Держись около нашего котла, вот и вся недолга.
И Яшка, пошарив в кармане, нащупал там серебряный рубль и отдал его на всю артель.
После этого молоденький арестант, несмотря на ураган, бегал куда-то за редечкой и за квасом, и за хлебом, и за пенником. Яшка пообедал с арестантами, а после обеда пел с ними «Степная глушь, Сибирь вторая», потом спал… И к вечеру на Яшке каким-то образом появилась арестантская куртка с нашитым на спине бубновым тузом и арестантская фуражка без козырька — правая сторона черная, левая серая. На другой день Яшка в этом наряде вышел с толпой арестантов на улицу, оставив опостылевшую ему ливрею, всю в дырках и пропалинах, на груде тряпья, размалеванного пестрыми колерами.
На Малаховом кургане Яшка не привлек к себе ничьего внимания. Арестант как арестант. Портки и лапти, бубновый туз на спине, и борода не брита и не стрижена. Яшку даже стали путать с дядей Панкратом, у которого тоже была окладистая борода.
— Эй, борода! — крикнул в тот же день Яшке на Малаховом ездовой с повозкой, застрявшей в колдобине. — Крутая ямина, черти ее рыли! Пособи! Коням вишь как томно!
Яшка бросился к повозке и поддел ее плечом; ездовой ударил по лошадям, и повозка мигом очутилась на ровном месте. — О, и ловок же ты, Панкрат! — сказал Яшке ездовой. — Панкрат… извиняйте, отечество запамятовал.
— Ан я не Панкрат, — заметил Яшка. — Яков я, а по отечеству Сидорыч.
— Как не Панкрат! — изумился ездовой. — Панкрат… вспомнил!.. Агеич.
— Не, — тряхнул головой Яшка. — Яков Сидорыч.
И подхватил бревно, которое двое арестантов, едва не падая, переносили на плечах к бомбовому погребу.
— Эй, борода! — услышал Яшка хриплый окрик и оглянулся.
У башни стоял боцман с дудкой, свесившейся на цепочке ему на грудь, а дядя Панкрат, не выпуская из рук лома, бежал к нему через плац.
Обнаружившимся положением Яшка остался доволен.
«Он — борода, я — борода, — стал он размышлять, присев на минуту у бомбового погреба, когда они свалили там тяжелющее бревно. — У меня борода совковой лопатой, у Панкрата — больше заступом. А все одно борода. Поди разберись, кто Панкрат, кто Яков. Борода, и всё. Так тому и быть».
И Яшка, поднявшись, припустил к башне за новым бревном.
Много выпало в этот день арестантам работы на Малаховом кургане. Буря и здесь натворила бед: что размыла, что расшвыряла, что залила водой. Яшка целый день рыл землю, перетаскивал бревна, откачивал воду. А когда стемнело, поужинал горячей кашей из арестантского котла и заснул под навесом у бомбового погреба, спокойный, почти счастливый.