Изменить стиль страницы

XVII Дальше с почтарской сумой

Елисей уже за двумя поворотами шел дальше в своей почтарской каске и с выгоревшей на солнце старой почтарской сумой.

Он с утра и до вечера ходил теперь по улицам и слободкам Севастополя. И все больше убеждался, что Севастополь отлично защищен с моря береговыми батареями и военным флотом; всегда готовым дать неприятелю отпор. Но с суши подступы к городу были открыты, и, следовательно, с суши Севастополю и угрожала страшная опасность. Потому-то, на глазах у проходившего со своей сумой Елисея, саперы все лето строили на Северной стороне укрепление; то тут, то там стучали тяжелые молотки каменотесов; каменщики шебаршили своими лопатками; складывая на Малаховом кургане башню. Всего этого было мало, но командующий Крымской армией Меншиков был, видимо, и этим доволен. Елисей застал его подле самой башни, которая с каждым днем поднималась все выше. Письмо, которое подал ему Елисей, было адресовано «светлейшему князю Меншикову в собственные руки». Князь, не распечатывая письма, помахал им в воздухе и сунул за обшлаг шинели.

— Хи-хи! — засмеялся он, вспомнив что-то, что рассмешило его, может быть, лет пятьдесят назад.

Потом перебрал мелко ногами и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Еще поднять башню… На полсажени выше… Тогда мы сможем сказать непгиятелю: милости пгосим пожаловать.

Он вдруг глянул с изумлением на Елисея, на его каску и суму, топнул ногой и крикнул:

— Какого полка?

Елисей мгновенно вытянулся и взял руку под козырек:

— Сорок первого флотского экипажа отставной комендор Елисей Белянкин, ваша светлость.

Меншиков шагнул к однорукому Елисею и взял его за левый, пустой, рукав. Он подержал рукав, помял его и, резко отбросив прочь, стал спускаться с кургана, путаясь ногами в своей длинной шинели.

Не зная, что и подумать, Елисей стоял «смирно», провожая Меншикова глазами. А тот все уходил, словно качаясь на ветру, и вдруг сразу пропал в балочке у подножия кургана. Тогда Елисей повернулся налево кругом и зашагал в другую сторону.

Стоял полдень. Только редкие прохожие попадались Елисею навстречу. Под заборами лежали на солнцепеке собаки, вывалив языки. Елисей шел, и в душе у него нарастала смутная обида. И он вспомнил тут слова дедушки, Петра Иринеича:

«Очень у нас обиженный солдат».

Так, ворочая в голове какую-то новую, непривычную думу, Елисей стучался в окна и двери; сума у него становилась все легче; и уже с наполовину опустевшей сумой добрался он наконец до Графской пристани. Там он застал толпу народа и сквозь толпу эту разглядел Нахимова. Народ шумел; плакали какие-то старухи; Нахимов махал руками:

— Постойте-с, постойте-с, не все разом. Всем разом только «ура» кричать можно, а не просьбы высказывать. Этак я ничего не пойму… Старик, надень шапку и говори, что тебе надо.

— Ваше превосходительство, батюшка! — взмолился дряхлый старик, очутившийся ближе всех к Нахимову.

В руках у старика была жестянка из-под ваксы, служившая ему табакеркой. Он взглянул на крышку, на которой был нарисован негр, перевел глаза на двух босоногих девочек, стоявших подле, и сказал:

— Внучатки мои, гляди-ко, Павел Степанович, какие махонькие.

— Вижу, что маленькие, — ответил Нахимов, — а вырастут — большие будут, красавицы, тебе на радость. Говори, старик, дело. Из флотских ты? Лицо мне твое знакомо.

— Да как же, ваше превосходительство! На корвете «Наварин» плавал под твоим командерством. Давно это было, только годок и поплавал с тобою; а потом — на «Трех иерархах» год, а после того как охромел, так в чистую отставку меня. Теперь вот и вовсе ветхий стал. Хатенка, вишь, моя продырявилась, дождь захлестывает и снег зимой зашибается, а починить некому: руки мои уж и вовсе топора не держат.

— Острепов, — обратился Нахимов к стоявшему подле адъютанту, — двух плотников устройте немедля-с. Скажите: просил Нахимов послать к старику Позднякову в Корабельную слободку хату ему починить.

У старика затряслись руки, и слезы брызнули из глаз.

— Признал, признал меня, батюшка! — завопил он, пытаясь поцеловать у Нахимова руку. — Сколько лет прошло, а и фамилию вспомнил!

Нахимов отдернул руку и нахмурился:

— Поздняков, смирно! Я не поп, руку целовать мне не положено. А что помню я тебя, так это верно. На «Наварине» ты мне каюту красил?

— А то кто же? — прошамкал старик. — Из маляров на корвете я, чать, лучшим почитался.

— Вот потому и помню тебя, что был ты замечательный маляр. И плясун, помню, тоже был отличный.

У старичонки вдруг мелькнул огонь в поблекших глазах, он сунул жестянку с табаком за пазуху, выпятил грудь, топнул ногой…

— Бывалось, — крикнул он, — плясали! Эх, — взмахнул он руками и снова ногой топнул, — что нам, малярам! Одно слово, ходи лавка, ходи печь…

— Хозяину негде лечь… — отозвалась в толпе чья-то звонкая глотка. — Дуй, Силантьич, чтоб земля горела!

Раззадоренный старик, прихрамывая, пошел было по кругу, но с первого же поворота зашатался и опрокинулся бы навзничь, если бы его не подхватил стоявший позади матрос. Он поставил старика на ноги, и тот, сконфуженно хмыкнув, нырнул в толпу. Нахимов расхохотался, но перед ним уже стояла высокая женщина, босая, закутанная в большой заношенный, весь в заплатах и дырьях, платок. С нею был худенький мальчик, большеголовый и большеглазый, без порточков, в одной ситцевой рубашонке.

— Ну вот, — обратился к женщине Нахимов. — Тебе, горемычная, что?

— Хлебушка нету, — заплакала та, — помираю с сиротами голодной смертью!

— Как — с сиротами? — спросил Нахимов. — Почему с сиротами? Разве ты вдова?

— Вот уж пятый месяц, как схоронила моего. Иван Фролов — муж мой.

— Это Фролов из рабочего экипажа? — спросил Нахимов.

— Из рабочего экипажа, — подтвердила женщина.

— Так разве он помер? Такой здоровяк и мастер хороший.

— В одночасье помер. Упало на него бревно. Бревном убило его. Помер — словечка не молвил. Горе мне теперь мыкать с сиротами малыми.

Она что-то еще рассказывала, но слов ее уже не разобрать было за душившими ее слезами. Затрясшись вся, она умолкла и стала вытирать лицо краем платка.

У Павла Степановича по лицу пробежала судорога.

— Остренов, — крикнул он, поведя плечом, — дать вдове Ивана Фролова пять рублей!

— Денег нет, Павел Степанович, — развел руками адъютант.

— Как — нет? Отчего нет?

— Да какие были деньги, так все уже розданы.

— Ну, дайте пока из своих.

— А и мои уже, Павел Степанович, потрачены.

— Ах ты, беда какая! — совсем растерялся Нахимов. — Что же мне с тобой, Фролова, делать?.. Господа, — обратился он к офицерам, стоявшим немного поодаль, — дайте мне кто-нибудь взаймы пять рублей.

У молодых мичманов денег почти не водилось, да и пять рублей были в ту пору немалые деньги. Но среди мичманов был Никольский с «Императрицы Марии», теперь уже лейтенант. Он вынул из кошелька золотую пятирублевую монету и передал ее Нахимову.

— Остренов, запишите, — сказал Павел Степанович: — взято у лейтенанта Никольского взаймы пять рублей. Двадцатого числа возвратить должок… Спасибо, лейтенант Никольский… Фролова, получай!

Фролова, получив золотой пятирублевик, успела-таки чмокнуть Павла Степановича в руку и пошла вдоль берега бухты, плача и уводя с собой своего большеголового сынишку.

«Вот Фролов из рабочего экипажа, — подумал Елисей: — краснощекий, кудрявый, в плечах косая сажень… А зашибло бревном того ли, другого, лег в могилу, будь то матрос или солдат, а сироты голодной смертью помирают».

И опять Елисею пришли на ум слова дедушки Перепетуя:

«Очень у нас обиженный солдат».

Но в это время Нахимов заметил в толпе каску, похожую на арбуз, обрезанный снизу и выкрашенный в черный цвет. Каска была украшена двуглавым орлом из красной меди и медными же изображениями двух почтовых рожков.

— Белянкин! — крикнул Нахимов, подняв голову и привстав на носки. — Что там у тебя в суме для меня? Выкладывай.

Толпа стала расходиться. Остренов подошел к стоявшим в сторонке офицерам. А Нахимов, присев на ступеньку, принялся распечатывать и пробегать глазами письма, которые одно за другим доставал для него из сумы Елисей. Покончив с последним письмом, которое заставило его почему-то рассмеяться, Нахимов вскинул голову.

— Всё? — весело спросил он Елисея.

— Сегодня всё, Павел Степанович.

— Хорошо, Белянкин, спасибо; можешь идти.

Но Елисей не трогался с места. Он стоял перед Нахимовым, как на корабле в былое время, вытянувшись, и Нахимов заметил какую-то растерянность у него на лице.

— Чего тебе, Белянкин? — спросил Нахимов. — Дело у тебя ко мне, так говори.

— Не то чтобы дело, Павел Степанович… — мямлил Елисей. — А только что спрошу я у вас…

— Спрашивай, Белянкин, — кивнул ему головой Нахимов.

Все еще сидя на каменной ступеньке пристани, Нахимов вытащил из заднего кармана сюртука трубку и стал прочищать ее перочинным ножом.

— Только прошу я вас, — сказал Елисей тихо: — не серчайте вы на комендора своего.

— Что ты, Белянкин! — удивился Нахимов. — Зачем же мне на тебя серчать?

— Так спрошу я вас, Павел Степанович, — стал уже совсем шептать Елисей: — что, побьем мы этих всех, агромаду эту?

— Армаду[29], Белянкин, — поправил Нахимов.

Он встал, подошел к Елисею вплотную и положил ему руку на плечо. И, взглянув ему в глаза своими серыми лучистыми глазами, ответил на вопрос слово в слово, как час назад дедушка Перепетуй:

— Трудно, а побьем.