XVIII Дача Кортаци
Письмо от сына Михаила дедушка Перепетуй читал и перечитывал, и от дедушки вся Корабельная слободка узнала во всех подробностях о том, что произошло в Одессе в памятные дни апреля 1854 года. К дедушке заходили послушать о необычайных событиях все, кто был чем-нибудь связан с Одессой.
Стояло высоко солнце, и на кораблях в бухте дружно били полдень, когда у дедушкина домика остановились извозчичьи дрожки. Выше ворот поднялось облако пыли на немощеной улице, и дедушка в саду у себя засуетился, заторопился… Но в калитку уже входила молодая дама, прятавшая лицо от солнца под красным шелковым зонтиком, а за нею шел капитан-лейтенант Николай Лукашевич.
Нина Федоровна Лукашевич всего полгода как вышла замуж и еще полгода назад называлась Ниночкой Рославец. В Одессе у нее было множество подруг и целый десяток дядюшек и тетушек. До нее тоже дошли слухи про удивительное письмо из Одессы, только на днях полученное в Корабельной каким-то отставным кондуктором телеграфической роты. И Нина Федоровна потребовала от мужа тотчас везти ее к этому кондуктору — не то Петру Ананьеву, не то Ананию Петрову.
Анания Петрова никогда в Корабельной слободке не бывало. Но Петра Ананьева там знали все. И вот молодая чета сидит у Петра Ананьева под шелковицей в чистеньком садике, и Нина Федоровна смотрит на мохнатого старикана с коричневой от загара лысиной, и на зеленую садовую лейку у клумбы, и на кусты тамарисков выше плетня.
— Как здесь хорошо! — говорит она. — Коленька, как хорошо!
Дедушке нравится эта молодая, красивая женщина, нравится все в ней — и ямочки на щеках, и жемчужинки в ушах, и голос ее, и простые слова, которыми она похвалила тамариски, и шелковицу, и лейку — все, что было вокруг. И дедушка вздевает очки и страницу за страницей читает своим новым знакомым заветное письмо.
По столу проползла букашка, красненькая с серебряными крапинками, проползла от края до края и свалилась под стол. Потом на столе заметался большой рыжий муравей и тоже пропал — где-то в щели между досками. Нина Федоровна не заметила ничего. Она наморщила лоб, затененный зонтиком, и, не отрываясь, смотрела на дедушку. Лукашевич тоже слушал внимательно, насупившись и разглядывая свои щегольские сапоги. А дедушка все читал и читал, пока не дочитал до конца.
— Ах, Коленька, — воскликнула Нина Федоровна, когда дедушка положил на стол последний листок, — как это странно, как удивительно все и как страшно! Большой город, и столько людей… и сразу — такое…
Лукашевич встал, прошелся по дорожке от шелковицы до плетня и вернулся обратно.
— Стало быть, не на шутку каша заваривается, — заметил дедушка, снимая очки. — Это все равно как машина, ежели получит ход и набирает скорость. Застопорить теперь невозможно. А все же, сударыня, обломаем мы машине этой шестерни.
Но Нина Федоровна была, видимо, занята своими мыслями и ничего не ответила дедушке. Она положила раскрытый зонтик себе на колени и, побледневшая, опечаленная, стала еще краше. Сжимая в руке кружевной платочек, она повторяла:
— Как страшно!.. Как страшно!..
Но стукнула калитка, и в сад прошел со своей сумой Елисей Белянкин. Увидя Лукашевича, он остановился и взял под козырек.
— A-а, Белянкин! — крикнул Лукашевич. — Ко мне заходил?
— Побывал уже у вас, Николай Михайлович. Только — газеты.
— А письма? Когда же ты, Белянкин, письма принесешь?
— Да ведь… — растерянно развел рукою Елисей. — Нету писем. Не пишут, значит, Николай Михайлович.
— Нехорошо, Кузьмич, — покачал головой Лукашевич. — Вместе служили, вместе Синоп брали, а ты так, знаешь…
И Елисей почувствовал, будто он в самом деле в чем-то виноват перед Лукашевичем: что ни говори, а не смог угодить такому герою. Наклонившись над своей сумой, Елисей вытащил из нее две газеты и письмо и положил все дедушке на стол.
— Да ведь… — бормотал он, снова разводя рукой. — Уж я бы, Николай Михайлович, для вас… Вот и Нина Федоровна…
— Знаю, знаю, — погрозил ему пальцем Лукашевич, — рассказывай!
Окончательно смутившись, Елисей снова взял под козырек и повернул к воротам. А дедушка протирал тем временем очки и когда управился с ними и вздел их себе на переносицу, тогда только заметил краешек конверта, выглядывавший из-под газеты.
— Ба-ба! — воскликнул дедушка. — Вот штука! Опять мне письмо!
— Несправедливо, Петр Иринеич, — заметил капитан-лейтенант, опускаясь на скамью. — На что ж это похоже? Вам — что ни день письма, а я по месяцу жди. Вы, должно быть, в сговоре с Белянкиным?
Но тут уже и дедушка смутился.
— Так ведь… — разводил он, в свой черед, руками. — Да нет же… Совсем это не так, Николай Михайлович… и вы напрасно… Вот пусть Нина Федоровна скажет…
Нина Федоровна рассмеялась:
— Что вы, Петр Иринеич! Успокойтесь. Николай Михайлович пошутил. Это он со всеми…
А дедушка, сняв очки и приоткрыв рот, глядел на Нину Федоровну так, словно только что, сию секунду, ее впервые увидел.
«Какая же она все-таки прелесть! — думал он, глядя ей прямо в лицо. — Вот прелесть! Бывают же такие красавицы!»
— Не будем мешать вам, Петр Иринеич, — заторопилась вдруг Нина Федоровна. — Утомили мы вас. Коленька, пора нам.
— Нет, нет! — замахал руками дедушка. — Что вы, золотая моя! Как можно? Сидите, не уходите. Письмо это — тоже ведь из Одессы, от Михаила письмо. Я-то сразу вижу — его рука писала! Вот мы с вами сейчас почитаем вместе. Только вот… Дашенька, бузы нам! Дашенька!
И дедушка, надорвав конверт, извлек из него письмо.
— «Драгоценный родитель мой, Петр Иринеевич, — писал в новом письме из Одессы судовой механик Михаил Ананьев. — Все мы здоровы и вам желаем благополучия и здоровья на многие годы. А как просили вы отписывать вам про Одессу, о всех происшествиях, так вот прочитайте».
Дедушка положил письмо на стол, взглянул на Нину Федоровну и рассмеялся.
— Почитаем, — сказал он, потирая руки от удовольствия.
И опять стал читать.
— «Погода у нас в Одессе все время стояла просто бесподобная: солнышко, цветут акации… А тут вдруг 30 апреля такой туман с моря, что и на улице временем не разобрать стало, что и где. И опять новость, да еще какая!
Казак-вестовой с поста прискакал, с пикетов, что по морскому берегу дозор держат. И привез казак донесение. Всего в шести верстах от Одессы, против дачи Кортаци, неприятельский военный пароход на мели оказался. И так это он сел на мель, что ни взад, ни вперед. Ну, понятно, у кого время, так тот сразу — на дачу Кортаци. А я не могу, у меня ремонт машины и котлы чистим. Как тут отлучиться? Вдруг, слышу, кричат мне в машинное отделение:
«Ананьев! Где тут у вас Ананьев?»
«Есть Ананьев! — кричу я ответно. — При машине нахожусь, ремонт у меня».
«Бросай, — слышу, — все, к начальнику порта тебя».
Зачем это, думаю, меня к начальнику порта? Однако бегу. Так, мол, и так, ваше превосходительство, явился по вашему приказанию.
И говорит мне адмирал:
«Ананьев, — говорит, — возьми людей, сколько надобно, и соколом лети на дачу Кортаци. Там английский пароход «Тигр» на мели тоскует. Будем его брать, так, верно, по механике что потребуется».
Я обрадовался — и адмиралу по всей форме:
«Есть, — говорю, — ваше превосходительство, соколом! Лечу».
Прибежал на пароход, велел моим молодцам собираться с инструментом.
«На подводах, — кричу, — катите! Подвод тут порожних в порту полно — лес привезли».
А сам извозчика подрядил, чтобы домчал одним духом.
Еду. Слышу — палят, и только одно томит меня: как бы пароход с мели не снялся, не ушел. Щеголева, думаю, туда б; он бы там навел порядок. А там, когда подъехал, то хоть и не было Щеголева, а пушки уже постреляли-таки.
Дача Кортаци на горе стоит; под горой море плещет. Туман расползся, и видно — ну, совсем под горой, близ самого берега — стоит пароход.
Я уже опоздал к началу, а то ведь была у них артиллерийская перестрелка. Поручик Абакумов с горы стрелял, лепил по пароходу в лучшем виде. А «Тигру» стрелять пришлось в гору, и все ядра шли у него вперелет, через головы наших артиллеристов. И Абакумов возьми тут да угадай по самому капитану — в ноги ему Абакумов угадал. Ну, видят на пароходе, наша, значит, взяла, коли уж и капитан у них из строя вышел. Тотчас спустили они у себя флаг, сожгли все судовые бумаги и стали шлюпки спускать, в плен чтобы идти.
Причалили, на берег выходят. Матросы в синих куртках; офицеры тоже в полной форме. Потянулись тропинкой в гору. А народ наш — жалостливый; видит — хоть и неприятель, а в беде люди. И стали тут наши матросов английских кренделями оделять. Ешь, мол, не обижайся.
Раненых — так, конечно, на носилках. Пятеро их было, раненых матросов. На одного уж очень страшно смотреть было. Молодой, борода небольшая рыжая… Живот ему разворотило ядром. Что-то он все сказать хотел; может быть, пить просил? «А дача — пустая, пресной воды, как на грех, нигде ни капли. Только у лафета подле пушки одной стояло ведерко — банник смачивать. Вода мутная, да что поделаешь! Солдатик наш — сразу к ведерку, зачерпнул водицы в ладонь и этому, с рыжей бородкой, к губам поднес. Тот проглотил капель несколько и тут же помер. Горько. Славен город Одесса, а все же ему — чужая сторона.
Фамилия капитана Джифорд. И его тоже на носилках принесли. Четверо матросов, а доктор позади идет. У капитана Джифорда ядром ниже колена правую ногу оторвало и ступню раздробило на левой ноге. Капитан — красавец; видать, что высокого роста; синий сюртук на нем с серебряным позументом. В дом его внесли. А шпаг у капитана и у офицеров не взяли. Сначала всех их — в карантин, а потом уже начальство будет в шпагах разбираться. И всех их взято в плен, кроме капитана, двадцать четыре офицера и двести один человек гардемаринов и матросов.
Вскоре к «Тигру» подошли два других английских парохода. И началось опять. Пароходы через головы наши палят, Абакумов снова по «Тигру» лепит. И вот задымился «Тигр»; по палубе огоньки, как мыши, побежали: огонек — тут, огонек — там… И, глядь, уже не огонек, а пламя тешится… Мы стрелять перестали, и неприятельские пароходы притихли. Конец «Тигру». И глядим: поднимают на корме на неприятельских пароходах черные траурные флаги. И дали они каждый по три пушечных выстрела в море, как бы погребальный салют погибшему товарищу. И прочь пошли и с глаз скрылись. А мы стоим и ждем. На «Тигре» от пламени пушки сами собой стреляют, а иные уже и в воду повалились.