Изменить стиль страницы

Что вы скажете, батюшка Петр Иринеевич? Такое всех жителей зло взяло! Неужели, думаем, начальство пойдет на это? Так если пойдет, то народ не допустит, чтобы такой измене быть.

Поговорили мы так с Николаем; он и отобедал с нами…

А после обеда попрощался, домой пошел: время было такое, всего жди.

А между прочим, Одесса наша уже готовилась. Всюду проходили войска. На Соборной площади стояла артиллерия. Кто жил близ гавани, те потянулись со скарбом подальше, на Молдаванку либо в Новую слободку. Мы с братцем Николаем решили пока что не ломаться. Неужели, думали мы, культурная нация — англичане, скажем, либо французы — станет палить по открытому городу, где только коммерческий порт, а ни войска порядочно нет, ни кораблей военных? Нет, думали мы, постоят для форсу и уйдут восвояси. Не тут-то было!

Опять настало утро. Десятого это было апреля. И мы снова всем семейством на терраске чай кушали. И вдруг в половине седьмого прогудело: чжжж!.. И началось! За первым выстрелом — другой, там — третий, четвертый; уже залпами бьют… Я сказал Настюше укладываться, а сам побежал к гавани.

На моих глазах от вражеской эскадры отошли все девять пароходов и полным ходом на всех парах побежали к Пересыпи, к нашей батарее нумер шесть. И стали пароходы ходить по кругу против батареи. И когда проходили против батареи, то каждый давал залп со всего борта. В Скаржинском переулке — место высокое; я — туда и всю эту карусель отлично из переулка видел: как бегали пароходы по кругу и всё стреляли по батарее. А батарея отвечала сначала двумя пушками, а потом — так только одной. — И позади батареи уже загорелся склад корабельных канатов, так что батарея была между двух огней — и с фронта и с тыла.

Каково-то им было, голубчикам, на этой батарее с одной пушчонкой?.. А все этот молодец Щеголев, всего — прапорщик, а какой герой! Это он командовал огнем на батарее и одной пушечкой отбивался от девяти пароходов.

И взрыв такой ужасный вдруг раздался, подобного которому никогда я не слыхал. Это с парохода угодили в пороховой погреб на батарее. Все укрылось от моего взора в черном дыму, в тучах пыли, сверху на меня посыпался раздробленный камень, так что порядочно настукало.

А уже и пушечка на батарее умолкла. Ан нет! Умолкла, да вдруг видим, когда дым отнесло, мелькнул на батарее огонек, и Щеголев давай себе постреливать как ни в чем не бывало.

Мы сначала, кто были в Скаржинском переулке, так даже ахнули, а потом все «ура» этому Щеголеву прокричали. Вокруг него уже все горит, а он не сдается, готов и с одной пушчонкой идти против целой эскадры. И только тогда сошел с батареи Щеголев, когда и эту последнюю пушчонку у него подбили.

А Щеголев этот совсем молоденький, только недавно ученье кончил. Я его видел потом — из себя совсем невзрачный офицерик, а так себя показал. На весь свет русское имя прославил, так что иностранные консулы, какие есть в Одессе, даже просили, чтобы им показали Щеголева. И все тут от него без ума».

Дедушка Перепетуй ничего не видел, не слышал… Он весь ушел в чтение письма о бомбардировке Одессы 10 апреля 1854 года. И того не заметил дедушка, как Елисей Белянкин допил бузу и вышел из сада, притворив за собой калитку.

Было тихо, только осы гудели над ветками шелковицы. А дедушка все читал и читал, и только листки бумаги, шершавые и плотные, шелестели у него в руках.

«Между тем, — читал дальше дедушка, — неприятель с пароходов своих заметил нас, как мы стояли в Скаржинском переулке. Все — совсем безоружные жители; больше всего в гражданском платье, в сюртуках, а простой народ — в поддевках или в чем. И отлично это неприятелю видно в зрительную трубку. А он, не имея ни стыда, ни чести, взялся палить по безоружным жителям. Так что над головами у нас стали лопаться бомбы.

Мы все пошли из Скаржинского переулка. И когда спускались с горки, то под нами внизу грохнулась такая бомба — махинища! В ней, будь она неладна, верных три пуда весу. Грохнулась и подскочила рикошетом, да прямо нам под ноги; стала и не шевелится. Мы тоже стоим, не шевелимся, ждем, не лопнет ли; а другие наземь попадали, тоже ждут жизни или смерти. Но тут один из нас, в поддевочке и в шляпе поярковой, наклонился над бомбой этой, погладил ее руками.

«Еще, — говорит, — горяченькая, не остыла».

А была в бомбу ввинчена трубка. Трубку вывинтили и всю начинку из бомбы высыпали. Так и лежит теперь бомба в канаве, и все приходят поглядеть на нее.

Пока мы возились с этой бомбой, с парохода стали бросать зажигательные ракеты и поджигать дома на Пересыпи, а потом и вовсе стали палить по городу, куда только.

Тогда в народе пошел такой разговор, что вот-де какая сильная пальба поднялась от англичан, а нашей пальбы мало. И такой слух пошел, что измена у нас. Что начальники изменничают, немцы они — Остен-Сакен и Крузенштерн. И что по-ихнему хоть трава тут у нас не расти и, коли что, то пускай-пропадай совсем Россия. И не с кого спрашивать, потому что начальство с набережного бульвара съехало; не знай, где искать его; попрятались по дворцам — ищи их.

А мясник Чикида, молодой такой, здоровый, как заорет:

«Бей, ребята! Измена! Пойдем кабаки бить!»

И стали они разбивать кабак, что в Гаванной улице.

Откуда ни возьмись, полицмейстер с шестью казаками.

«Чего вы орете тут, разбойники?»

А Чикида ему:

«Вишь, чего орем: что больно неладно поступаете, вот что».

«Кто неладно поступает? — спрашивает полицмейстер. — Чем неладно?»

«Вестимо, чем, — отвечает Чикида. — Англичане бьют наших, смотри-ка, изо всех из пушек, а наши-то молчат».

«Как это — молчат, разбойник? — кричит Чикиде полицмейстер. — Уши тебе заложило?»

И тут вся толпа закричала:

«Вестимо, молчат наши! А начальство попряталось; генерал-от, знать, изменничает».

«Измена-а!»— заорал Чикида что стало в нем мочи.

Полицмейстер поднял коня на дыбы, бледный весь, кричит: «Аркан! Казак, аркан! Повесить каналью на фонаре!» Казак враз махнул арканом, и захлестнулась на шее у Чикиды петля.

Чикида упал, с лица сразу стал синий, хрипит… А казак нагайкой по лошади и поволок несчастного Чикиду к фонарю.

Мы все бросились кто куда. Я шмыгнул во двор, где котлы в Гаванной лудят. Гляжу в щель: с Чикиды аркан сняли, в полицию повели. Так по сей день в полиции сидит. Говорили, что старик, отец Чикидин, с полицией не сторговался. А то бы молодой Чикида давно на свободе ходил.

И пока тут в Гаванной улице шел у кабака этот разговор с полицмейстером, а потом Чикиду в полицию повели, смотрю — уже шестой час времени, а пальба и вовсе прекратилась. Да, батюшки, думаю, что дома у меня? Прибегаю домой, а там Настюша в слезах на узле сидит, меня поджидает. Посудили мы, порядили: пальбы больше не слышно; давай, думаем, чем ломаться, еще подождем — что будет. И хорошо, что съезжать никуда не стали. Больше не палил, так стоял; что думал, не знаем; а четырнадцатого числа так и вовсе убрался.

В первый день, как была бомбардировка, поранило восемь человек мирных жителей, а троих — так и прямо насмерть. На базарной площади отставному солдату Стройке голову снесло, у Сабанеева моста солдатку Федосееву убило; да еще у аптекарского служителя Филиппова — вы, батюшка, помните его, он земляк нам, тоже из Севастополя, из Корабельной слободки, — так Филиппова сынишке на бульваре ноги отрезало; тут же, на бульваре, и помер».

Дедушка Перепетуй жадно прочитывал страницу за страницей. В душе у него клокотала злоба против англичан и французов с их адмиралами Дондасом и Гамеленом. Но в то же время дедушка и счастлив был тем, что Михаил и Николай и Настюша с Павлушенькой — все они остались живы и все здоровы, только, конечно, страху смертного набрались. И еще был рад дедушка, что вот объявился такой герой, прапорщик Щеголев: с одной пушчонкой против восьми пароходов воевал.

Но письмо было прочитано не все.

— Почитаем дальше, — сказал дедушка.

И стал читать дальше.

«Я ходил смотреть на дворец князя Воронцова, — писал дальше судовой механик Михаил Петрович Ананьев отцу своему в Севастополь, в Корабельную слободку. — Под ним, под дворцом этим, в низку, как раз батарея нумер шесть, где Щеголев был. Так дворец этот десять лет русские люди строили, а французы с англичанами в час времени растрепали в прах и в щепы. И еще разбито домов не менее полусотни, да еще сгорело сколько!

А батарея нумер шесть теперь Щеголевской называется. Да только вот осталось от батареи одно звание. Что было дерева на батарее, так дотла сгорело. И от лафетов пушечных тоже ничего не осталось: сгорели. Всюду кучи земли нарыты, а по кучам этим, прямо на земле, валяются чугунные пушки. Диву даешься, как это Щеголев в этом аду по неприятелю палил и уцелел и из ада этого жив и невредим выбрался. Что из того, что молод? А какой душевной силы человек оказался!

На том, батюшка Петр Иринеевич, дозвольте кончить; эвон, глядите, сколько бумаги исписал!

Как будет случай, поедут из Одессы в Севастополь, так перешлем вам новую табакерку; а на табакерке, на крышке, — портрет прапорщика Щеголева.

И все мы вам кланяемся и обнимаем и крепко целуем.

Любящий и преданный сын ваш Михаил».

Вот как узнал дедушка обо всем, что произошло в Одессе. А в газете «Русский инвалид» еще ничего не было. В газете уже напечатали потом.