«Какие могут быть препятствия, если человеку нужно ехать? — подумал Успенский, когда предъявлял почтмейстеру свое свидетельство от полиции вместе с увольнительным в отпуск билетом; — И если, — думал дальше Успенский, — человеку нужно ехать, то зачем полиции чинить ему препятствия? Не препятствия нужны, а свобода…»
Но в это время почтмейстер сделал прыжок в сторону и бросился к воротам. Успенский обернулся. В ворота входил Нахимов.
Хоть попрощались они накануне, но Нахимов приехал проводить своего молодого друга. Уже входя в ворота, он увидел Успенского подле желтого «идола», в который впрягали лошадей. Нахимов направился было прямо к Успенскому, но под ногами у него вьюном завился почтмейстер Плехунов.
— Ваше превосходительство! — вскрикивал он поминутно. — Ваше превосходительство… Чем обязан, ваше превосходительство, посещению вашему? Ваше превосходительство…
Нахимов сделал шаг в сторону, чтобы обойти Плехунова и как-нибудь добраться до Успенского. Но почтмейстер снова рванулся к Нахимову, обежал вокруг него и опять загородил ему дорогу:
— Ваше превосходительство!..
Тут почтмейстер привычным движением вскинул руки к сердцу, поднялся на цыпочки и закатил глаза.
«Эдакий подхалим! — подумал Нахимов. — И всегда так: пристанет, как банный лист, шут балаганный».
На лице у Нахимова явственно отобразилась досада. Но почтмейстер словно не заметил этого.
— Ваше превосходительство! — продолжал он, ринувшись снова под ноги Павлу Степановичу. — Если имеете претензию, верьте, жизни не пожалею для ублаготворения вашего превосходительства.
Нахимову даже почудились слезы в голосе почтмейстера. Во всяком случае, тот выдернул шелковый платок из-за обшлага вицмундира, мгновенно высморкался и тем же платком будто слезу с глаз смахнул.
— Ваше превосходительство! — захлебывался он от волнения и усердия. — Если что, так не обессудьте. Это верно-с, получаемая корреспонденция залеживается в конторе по неделям, адресаты жалуются… Как быть, ума не приложу. Один почтарь помер, другой от старости едва ноги волочит. Ваше превосходительство!..
— Это потом, впоследствии, как-нибудь, — сказал Нахимов.
Он заметил узкий проход между двумя тарантасами и решительно шагнул туда. За тарантасами его уже поджидал Успенский.
Времени оставалось мало. В упряжке была вся четверка лошадей, которым предстояло тащить «идола» до первой почтовой станции на тракте. Разнородная кладь и почтовые чемоданы с корреспонденцией были уложены на крыше кареты и перевязаны веревкой. Пассажиры занимали свои места. Наступил торжественный час отправления.
Нахимов успел пожать Успенскому руку и обнять его на прощанье.
— Не засиживайтесь в столице, Порфирий Андреевич, — сказал Нахимов, провожая Успенского до кареты. — Люди нужны будут в Севастополе, много людей, уйма людей…
Гитара за палисадником смолкла. Успенский втиснулся в карету и забился там в угол между окошком и толстым купцом в суконной поддевке. В окошко Успенскому хорошо был виден весь почтовый двор с мужиками у канавы, с ямщиками у конюшен и с напоминавшей пион женой почтмейстера Кирой Павловной у раскрытого окна почтмейстерской квартиры. Сам почтмейстер стоял на крыльце, держа в руке медный рожок. Успенский успел заметить, как с уст у почтмейстера вдруг сбежала умильная улыбка, лицо у него налилось кровью…
— Тро-гай! — закричал он благим матом и рванул рожок кверху.
С натуги глаза у почтмейстера едва не вываливались из орбит. А он все выводил и выводил на своем рожке кудрявые рулады сигнала к отправлению.
Кучер щелкнул бичом и, заложив два пальца в рот, свистнул так страшно, как в былине Соловей-разбойник. Вся четверка рванулась. Забрякал, заскрипел, заскрежетал «идол» и покатился прочь со двора в густом облаке пыли. Она заслонила от Успенского все — и мужиков, и почтмейстера, и Нахимова, который отошел в сторону и, сняв фуражку, вытирал белоснежным платком коричневый от загара лоб.
Почтмейстер до того изнемог от своих рулад на рожке и от всей церемонии отправления «идола», что оставил Павла Степановича в покое. Но Нахимов теперь сам направился к нему.
— Вот вы сказали-с, — обратился к нему Павел Степанович, — корреспонденция залеживается, в людях у вас убыль. Не угодно ли, могу рекомендовать: грамотен, не пьяница, отличный почтарь будет. Однорукий, зато ногами крепок. Почтарю не столь руки, сколько ноги требуются.
— Явите милость, ваше превосходительство, — прохрипел почтмейстер, весь мокрый от пота. — Премного заботой вашей тронут.
— Пошлите за ним хоть сейчас. Елисей Белянкин в Корабельной слободке. Отставной комендор. Герой Синопа.
— Синопа, господи! — смог только вымолвить почтмейстер и затем совершенно потерял дар речи. — Ча… ча… — лепетал он, сложив руки, как на молитве. — Ча… ча…
— Час? — спросил Нахимов и достал из кармана свои золотые часы. — Уже половина седьмого, Николай Григорьевич.
Почтмейстер отрицательно качнул головой.
— Ча… ча… — стал он снова лепетать и наконец выговорил — чайку чашечку, окажите честь, ваше превосходительство… Киранька!
В окне снова появилась Кира Павловна. Она успела переодеться, была вся в красном и стала уже совсем как большой распустившийся пион.
— Благодарствуйте, Николай Григорьевич, — молвил Нахимов, щелкнув каблуком о каблук. — Уже откушал. Дела-с. Никак невозможно. В другой раз как-нибудь.
Он поднял голову, козырнул Кире Павловне и пошел за ворота, где его поджидала пролетка с матросом на козлах.
Между тем «идол» катился по малолюдным улицам города, обсаженным белыми акациями. Купец, сидевший рядом с Успенским, крестился на каждую церковь. Сняв картуз, он даже перекрестился на семафор оптического телеграфа, который распластался на вышке морской библиотеки.
Успенскому в окошко видны были вся бухта с мачтами кораблей и белые береговые батареи. В синем небе плыла с Корабельной слободки на Городскую сторону целая флотилия мелких облачков.
Дорога зарослями кизила пошла вниз, к Черной речке. Там была плотина, и отсюда, с плотины этой, начинался почтовый тракт на Симферополь. На плотине кучер остановил лошадей, слез с козел и отвязал язычок у колокольчика на дышле. И когда снова покатился на огромных колесах своих «идол», то пошло теперь тускло дилинькать по бесконечному почтовому тракту день и ночь, день и ночь: «Динь-динь, дини-дини… Динь-динь, дини-дини…»
До Дуванки, где меняли лошадей, было еще далеко. Лекарь Успенский еще наслушается звяканья колокольчика, и дребезжания «идола», и хлопанья бича, и храпа своего соседа, который спал, откинув голову и раскрыв рот.
За Черной речкой пошли по обеим сторонам дороги заросли дрока и сады. Успенский смотрел в окошко на фруктовые деревья, перехлестнувшие свой белый цвет через низенькую нескончаемую каменную ограду. Когда подъезжали к Дуванке, кучер зажег на крыше «идола» большой дымный факел, и лошади перешли с рыси на тяжелый шаг.
Но Успенский не заметил этого. Он успел устать от толчков на ухабах, от визга и скрежета «идола», от мерного храпа своего соседа. Успенский и сам закрыл глаза, но его стала донимать мошкара, пробравшаяся в карету и сквозь закрытое окошко. Лекарь не спал; в голове у него вертелось одно и то же, одно и то же:
«России нужная железные дороги. России не нужно крепостного права. России нужен свободный труд. России нужна свобода».