— Могу тебя понять, — ответила мама.

— Можешь?

— Лина, ну как я не могу понять желание сбежать отсюда? Однако, как сказал твой папа, нам нужно держаться вместе. Это очень важно.

— Но как так они ни с того ни с сего решили, что мы какая-то скотина? Они ведь нас даже не знают, — сказала я.

— Мы знаем, кто мы, — заметила мама. — Они неправы. И никогда не позволяй им убедить нас в чём-то другом. Поняла?

Я кивнула. А также поняла, что некоторых уже переубедили. Я видела, как они с безнадёжными лицами заслоняются руками перед охранниками. Мне хотелось всех их нарисовать.

— Когда я посмотрела на вагон с улицы, все казались мне больными, — призналась я маме.

— Но мы не больны, — сказала мама. — Мы не больны. Скоро мы снова будем дома. Когда остальной мир узнает, что творит Советский Союз, этому положат конец.

Что, правда?

18

Мы не были больны, а вот другие — да. Каждый день во время остановки мы выглядывали из вагона и считали выброшенные тела. С каждым разом их становилось всё больше и больше. Я заметила, что Йонас отслеживает количество детей, ставит пометки камнем на половой доске. Я смотрела на эти пометки и представляла над каждой из них нарисованное лицо: волосы, глаза, нос, рот…

Люди прикидывали, что мы едем на юг. Тот, кого ставили в дозор возле дыры, выкрикивал, что написано на знаках и табличках, когда мы их проезжали. От дрожания вагона у меня затекли ноги. От вони отяжелела голова, а всё тело ужасно чесалось. Вши кусали над линией волос, за ушами, под мышками.

Мы проехали Вильнюс, Минск, Оршу, Смоленск. Города я записывала чернилами на носовом платке. Всякий раз, когда открывались двери и становилось светло, я добавляла деталей и знаков, которые папа распознает: наши дни рождения, а также «vilkas» — волк по-литовски. Рисовала я при этом только посредине, а вокруг изобразила много рук, которые касаются друг друга пальцами. Под руками я написала «передайте дальше» и нарисовала литовскую монетку. Если носовой платок сложить, надписей видно не будет.

— Рисуешь? — прошептал седой мужчина, накручивая при этом часы.

Я подскочила.

— Я не хотел тебя напугать, — сказал он. — И никому не скажу.

— Я бы хотела передать это отцу, — сказала я тихо. — Чтобы он мог нас найти. Думаю, мне удастся передать этот платок так, чтобы он в конце концов дошёл до него.

— Разумно, — заметил мужчина.

Он в этом путешествии относится ко мне хорошо. Но могу ли я ему доверять?

— Мне нужно дать это кому-то, кто поймёт, насколько это важно, и передаст дальше.

— Я могу тебе помочь, — сказал он.

Мы ехали восемь дней, а после поезд дёрнулся и стал замедляться.

Возле дыры-окошка в то время дежурил Йонас.

— Там ещё один поезд. Он едет в противоположную сторону. Остановился.

Наш вагон едва тянулся, всё больше теряя в скорости.

— Едем мимо него. Там мужчины. Окна в вагонах открыты, — продолжал Йонас.

— Мужчины? — переспросила мама. Она быстро пробралась к окну, поменялась с Йонасом местами и что-то крикнула по-русски. Ей ответили. Её голос стал энергичным, она заговорила быстро, набирая в грудь воздуха между вопросами.

— Бога ради, женщина! — сказал Лысый. — Может, вы отвлечётесь и расскажете нам, что происходит? Кто это?

— Солдаты, — ответила мама возбуждённо. — Они едут на фронт. Между Германией и СССР война. Немцы входят в Литву! — прокричала мама. — Слышите? Немцы в Литве!

Люди в вагоне воспрянули духом. Андрюс и Йонас весело заорали. Госпожа Грибас запела «Верните меня на Родину!» Люди принялись обниматься и кричать «ура».

Только Она молчала. Её ребёнок умер.

19

Поезд с русскими солдатами поехал дальше. Двери открылись, и Йонас выскочил с вёдрами. Я посмотрела на Ону. Она всё прикладывала мёртвого младенца ртом к груди.

— Нет, — цедила она сквозь зубы, покачиваясь со стороны в сторону. — Нет. Нет.

Подошла мама.

— О боже! Мне так жаль!

— Нет! — закричала Она, прижимая к себе ребёночка.

Мои сухие глаза наполнились горячими слезами.

— Ну и чего плакать? — сетовал Лысый. — Вы ведь знали, что так будет. Чем тут ребёнку питаться — вшами, что ли? Вы все — придурки. Так даже лучше. Когда я умру, то, надеюсь, у вас хватит ума меня съесть — конечно, если вам жить хочется.

Он и дальше что-то ворчал и злился. Слов было не разобрать. Я слышала только его голос, который словно бился в мои уши. Кровь пульсировала в груди, поднималась по шее к голове…

— БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТ! — закричал Андрюс и, пошатываясь, двинулся к Лысому. — Если ты, дед, сейчас же не закроешь рот, я тебе язык вырву. И тогда тебе эти советские ещё добренькими покажутся.

Никто ничего не сказал, никто не попытался остановить Андрюса. Даже мама. Мне стало легче, словно эти слова произнесла я.

— Ты же ни о ком не думаешь, кроме себя! — не унимался Андрюс. — Когда немцы выпрут советских из Литвы, мы тебя на рельсах оставим, дабы никогда больше не видеть!

— Парень, ты не понимаешь. Немцы не решат нашу проблему. Они создадут новую, — сказал Лысый. — Те чёртовые списки… — пробормотал он.

— Тебя никто слушать не желает, понял?

— Она, милая, — сказала мама. — Дай, пожалуйста, ребёнка.

— Не отдавайте его им, — умоляла Она. — Я вас очень прошу.

— Мы не отдадим его охранникам. Я обещаю, — сказала мама. Она в последний раз осмотрела маленького, проверила сердцебиение и дыхание. — Мы завернём его во что-то красивое.

Она всхлипнула. Я пошла к открытым дверям отдышаться.

Вернулся Йонас с вёдрами.

— Почему ты плачешь? — спросил он, залезая в вагон.

Я покачала головой.

— Ну что случилось? — не отступал Йонас.

— Малыш умер, — сказал Андрюс.

— Наш малыш? — тихо переспросил он.

Андрюс кивнул.

Йонас поставил вёдра и посмотрел на маму, в руках которой был спеленатый ребёнок, а после на меня. Присел, достал из кармана камешек и поставил на полу ещё одну отметку. На мгновенье братик замер, а затем принялся бить камнем по тем отметкам, с каждым разом всё сильнее и сильнее. Йонас так бил, что я испугалась, что он может сломать руку. Я сделала шаг в его сторону, но Андрюс остановил меня.

— Не трогай его, — сказал он.

Я неуверенно посмотрела на него.

— Лучше пусть привыкнет, — сказал Андрюс.

К чему привыкнет — к неудержимому гневу? Или к такой глубокой печали, словно из тебя вырвали сердцевину и скормили тебе же, только теперь из грязного ведра?!

Я посмотрела на Андрюса, его лицо всё ещё оставалось опухшим. Он заметил мой взгляд.

— А ты привык? — спросила я.

Мышца на его челюсти дёрнулась. Он вытащил из кармана окурок сигареты и закурил.

— Да, — ответил он и выпустил дым. — Я привык.

Люди обсуждали войну, говорили, что немцы нас спасут. Впервые Лысый молчал. Я думала, не сказал ли он про Гитлера правду. Не получится ли, что мы сменим серп и молот на что-то ещё похуже? Кажется, никто так не считал. Папа мог бы сказать наверняка. Он всегда знает обо всём, только со мной никогда об этом не разговаривал. А вот с мамой — да. Иногда ночью я слышала из их комнаты шёпот и бормотание. Я знала: это значит, что они разговаривают об СССР.

Я подумала о папе. Знал ли он о войне? Знает ли, что у всех нас вши? Что мы сбились в кучу, и среди нас — мёртвый младенец? Знает ли он, как я по нему скучаю? Я сжала в кармане носовой платок, представляя себе папину улыбку.

— Ну не двигайся! — сетовала я.

— А у меня спина зачесалась, — лукаво улыбнулся папа.

— Нет, просто ты хочешь, чтобы мне было сложнее! — поддразнила я, пытаясь уловить его ясные голубые глаза.

— А я тебя проверяю. Настоящие художники должны уметь уловить мгновение, — ответил папа.

— Но если ты не будешь сидеть спокойно, у тебя глаза получатся косые! — сказала я, наводя карандашом тень по краю лица.

— Они у меня и так косые, — ответил папа и свёл глаза к переносице.

Я засмеялась.

— Что слышно от Йоанны? — спросил папа.

— В последнее время — ничего. Я отправила ей рисунок того домика в Ниде[4], который понравился ей прошлым летом. Она мне даже не ответила. Мама говорит, что она рисунок получила, просто очень занята из-за учёбы.

— Так и есть, — сказал папа. — Ты же знаешь, она хочет стать доктором.

Я знала. Йоанна часто говорила о медицине и о том, что хочет выучиться на педиатра. Она постоянно перерывала мне рисование рассказами о моих сухожильях или суставах. А если я, к тому же, ещё и чихала, Йоанна тут же зачитывала мне список инфекций, которые к вечеру могут загнать меня в могилу. Прошлым летом, когда мы были на каникулах в Ниде, она познакомилась с парнем. Я каждый вечер ждала её рассказов с подробностями свиданий. Йоанне было уже семнадцать, она была мудрая и опытная, а к тому же имела книгу из анатомии, которая меня просто зачаровала.

— Ну вот, — произнесла я, заканчивая рисунок. — Что скажешь?

— А это что? — Папа показал на бумаге.

— Моя подпись.

— Подпись? Да это же какие-то каракули. Никто ведь здесь твоё имя не узнает.

Я пожала плечами.

— А ты узнаешь! — сказала я.

20

Мы ехали дальше и уже оставили позади Урал. Госпожа Грибас объяснила, что Уральские горы — это условная граница между Европой и Азией. Мы въехали в Азию, другую часть мира. Люди говорили, что мы направляемся в Южный Сибирь — может, даже в Китай или Монголию.

Три дня мы пытались втихаря вынести из вагона Ониного ребёнка, но всякий раз возле двери находился охранник. В вагоне стоял невыносимый запах разложения. Меня тошнило.

В конце концов Она согласилась сбросить мёртвого ребенка в туалетную дыру. Она стояла над отверстием на коленях, плакала и прижимала к себе свёрток.

— Да ради бога! — стонал Лысый. — Уберите его уже отсюда. Дышать нечем.

— Тихо! — крикнула на него мама.

— Не могу, — всхлипывала Она. — Его раздавит на рельсах…

Мама направилась к Оне. Но не успела и приблизиться, как госпожа Грибас выхватила у Оны ребёнка и с пелёнками выбросила в отверстие в полу. Я ахнула. Госпожа Римас закричала.

— Вот и всё, — сказала госпожа Грибас. — Такое всегда легче сделать постороннему человеку.

Библиотекарша вытерла руки о платье и поправила волосы, собранные в пучок. Она обняла маму и заплакала.