Катерина подняла глаза, а они на обветренном лице белесые, пустые, как слепые:
— Ты сама-то хоть веришь в этакие чудеса? Или только другим рассказываешь?
— По мне, не верить — жизни лишиться!
— Значит, веришь под страхом смерти? Сама себя приговорила: «Либо верь, либо помирай!»
— Нет, не от смерти вера… От самой жизни!.. Век доживаю — все видела. И неправду, и обиду, и смерть, и войну. И самое великое горе знаю: любимую дочь видела хуже чем мертвой — изувеченной… Через все прошла… А вот оглянусь: еще бы мне десять таких жизней!.. Дорого мне видеть воочию, как добро над худом берет верх! И нет дороже, как способствовать этому «своею собственной»!
— Не бывает этого ничего. Слушать тебя скучно.
— Да как же не бывает? Вот она я. Может, и меня тоже нету?
Губы ужала Катерина, подобрала чешую и уползла, уволокла свою корнееду.
Кликнула я Васену, и отправились мы домой.
Я еще с порога поторопилась сказать:
— Управдома изводят!
Да на том и осеклась: у нас в доме «журнальный день»!
По десятым числам приносят Гере из института новые технические журналы, наши и заграничные, и вся семья зарывается в них по уши — слышать-видеть перестают.
Гера сидит в углу на диване, рассматривает чертежи в журнале, щурит один глаз и шепчет про себя: «Кэ-пэ-дэ… коэффициент… тянущая сила…»
«Гибриды» улеглись на стол животами и жужжат. Ляля помогает им переводить с английского.
Нам с Васенкой тоже охота приютиться в семейном сборище. Топчемся, топчемся — на нас никто не глядит.
Я улучила минуту, когда жужжанье поутихло, и опять говорю:
— Гера! Ты меня слышишь? Управдома изводят.
Он взглянул на меня очумелыми от своих «Кэ-пэ-дэ» зрачками:
— Управдом? Какой управдом? При чем я?
— Так ведь ты депутат! А управдом соседний.
— Соседний не по моему округу…
И опять нос в книгу.
— Может, и коммунизм, — говорю, — не по твоему округу?
Гера меня и не услышал. А Витька укорил:
— Экая ты у нас, бабка, некондиционная! «Коммунизм, коммунизм»! Увела бы внучку в свою комнату да рассказала бы ей: «Жил-был у бабушки серенький козлик…»
Ушли мы с Васеной в свою комнату. Васена спрашивает:
— А почему ты «некондиционная бабка»? А это про какого козлика сказка? Про «моего» козлика или про «нашего»?
— Козлики больше ходят индивидуальные. Овечек, тех обобществляют.
— А почему нельзя, чтоб и козлики были тоже «наши»? — Посмотрела в окно и вздохнула: — Объясняла ты мне про «мое» и про «наше», а я все равно не понимаю. Почему козликов нельзя? И почему все дворы нельзя? Вот три дома одинаковые, земля под ними одинаковая, небо над ними одинаковое, а дворы разные? Разве нельзя, чтобы у нас везде было «наше»?
— Пустырь, — говорю, — сам разрастается, а сад растить надо. Так и «мое» да «наше»! «Мое» само растет, а «наше» надо вкоренять да взращивать. А прежде того почву под него подвести — интерес, справедливую выгоду! Без этого не вкоренишь, сколько ни бейся! Для начала надо к «нашему» примешивать и малость «моего».
— Как его примешивать?
— Видела, ходит по соседству управдом, зерноклев-воробей? В каждом человеке высмотрит золотое зерно да найдет подходящую для того зерна почву! С чего я, квашню побросав, в один миг сорвалась ехать за мебелью? Об тебе думала! Не было б тебя, я б тоже поехала, да была бы во мне та шустрость? Врать не хочу! Небось бы сперва тесто вымесила, пироги б спекла! Зерноклев интерес-выгоду переплетает с душевным интересом! Чуток «моего» подбавляет к «нашему», умно подбавляет, не нарушая справедливости, обдумчиво, постепенно.
— А мне хочется сразу.
— То-то и беда, что не одной тебе этого хочется. Небось тебе хотелось взять скрипку да с первого дня разыгрывать не упражнения, а концерты? А что б тогда было?.. Ни скрипки, ни музыки!.. Кругом пустырь…
…К полночи оторвался Гера от своих журналов, нацелился спать. Пошла я к нему.
— С утра ты уйдешь, а дело насчет управдома неотложное.
Он махнул рукой:
— Узнаю свою старую… Приехала… Я слыхал, он незаконно действовал.
— Разберись, кто слух пустил! Наш управдом заложился за соседним, что собака за зайцем.
— А зачем ему «закладываться»?
— Тьма света не любит, худой хорошего не терпит, бесталанный таланного изводит! У нашего три тычка по три листка, а у соседнего целый сад! Этот сад нашему облыжнику каждый день глаза колет. Как же ему жить без наговора?
Гера устал за день и от «кэ-пэ-дэ» очумел, зевает с присвистом:
— У-ы-ых! Да зачем… — И опять зевает: — У-ы-их!.. Зачем ему наговоры?
— Да ведь если б по соседству такие же тычки, уж как бы ему хорошо! Тогда он не стал бы клепать! Он бы еще эти тычки сдогадался хвалить, что есть силы! Нынче, мол, я соседские тычки возвеличу, а завтра и мои три тычка в три листка войдут в славу!
Ляля подоспела, и пошли мы в два голоса.
Ляля говорит:
— Человека видно по делам. Посмотри на соседний сад.
Я подхватываю:
— Не верь ты чужим речам, верь своим очам! Ведь тебе только в окно глянуть!
Вмешался Герасим, и вскоре всем на радость пришло указание — поставить «зерноклева» управдомом над обоими домами.
Вот оно, и чудо, на пороге, много ли для него и надо?
Разумных людей добрую волю да открытый взгляд…
Васенке двух лет не хватало до приемного возраста, но сам профессор обещал просить, чтоб приняли ее в музыкальную школу до срока, как редкий талант.
Уехали мы к себе, а в августе возвращаемся. Подходим к дому.
Пустырь пустырем, тычки и те зачахли… Смотрим на соседний двор — что такое? Клумбы потоптаны, а сирень пообломана. Вместо пышных кустов те же три тычка в три листка.
…Ляля с дочкой гостила у матери, а «гибриды» и Гера пришли домой к вечеру.
Васена сразу к Гере:
— Дядя Гера, как же сад? Где же тот управдом? Ты же обещал!..
Гера глазами хлопает. А мне и говорить с ним горько:
— Склевали зерноклева… Наш «изотоп» по обоим дворам топает.
Гера кается:
— Закрутился… Не проследил… Забыл!
Стала я его укорять:
— Об чем ты забыл?! Может, об самом коммунизме забыл?
«Гибриды» вмешались. Витька говорит:
— Опять ты о коммунизме, некондиционная наша бабка! Были б машины, а коммунизм приложится!
Костька добавляет:
— Родились — «социализм, коммунизм». В детсад пошли — «социализм, коммунизм». В школе и в институте — «социализм, коммунизм».
Витька итог подбил:
— А чего о нем говорить? Обыкновенный социализм! Вот ракетный двигатель — это да!
Что с них, с пересмешников, взять? Я к Гере:
— Ленин ради твоих двигателей положил жизнь?! Да и тебя самого взять. Скажи ты мне: ради чего ты двигатель свой обмозговываешь, параметры гонишь, ночей не спишь?
— Чтоб не обогнали нас поджигатели войны.
— Значит, не двигатель для двигателя тебе нужен! Нужна тебе машина, чтоб обезопасить мир социалистический. А что такое социализм, если сказать попросту? Коренная справедливость! «Мое» неправдой живо, а «наше» держится справедливостью!.. Гляди, под окошками-то пустырь.
— При чем тут пустырь, мать?
— А как раз при ней!.. При справедливости… Если колышутся возле нас три тычка, всегда одна тому причина — забыли о социализме, отступили где-то от главного закона его — от коренной справедливости! Ты глаз на это не прищуривай! Ты ищи, где, в чем отступили?! Рук-ног не щади — поправляй ошибку! Если каждому по труду — так уж по труду. Если от каждого по способности — так уж по всей твоей способности, Гера, без позевоты, без потяготы, ото всей души, а не «исполу»! А ты… «забыл»… Об чем забываешь?!
К Первому маю принесли мне приглашение на трибуну. Спрашиваю у Геры:
— С чего мне, старухе, такой почет! По сыновьим заслугам или по мужниной памяти?
Гера посмеивается:
— Секрет…
Стою на площади, на трибуне. Краснопогодье. Тополя окинулись первой листвой, люди улыбаются, трубы гремят, и так хорошо вокруг, что любо с два!
Прошли у самой трибуны трубачи. Серебряные трубы солнце дробят, поднимают небо. Из дальней улицы выплывает на грузовиках двухметровая ракета, а на ней космонавт в скафандре. Гера протягивает мне бинокль и говорит:
— Вот он, секрет… Смотри!
Глянула я в бинокль, и ушла земля из-под ног.
Несусь неведомо куда — в то, что давно миновало, или в то, что вовеки не будет?
Граня!.. Да не та, что теперь! Нет! Прежняя. Безбедная. Беспечальная. Девочка, что всех доверчивей выходи-да навстречу судьбе. Я хватаюсь за перила. «Портрет, думаю, портрет».
А она как повернет голову да как поведет на меня смеющимися живыми глазами с самого синего неба!..
И кивает оттуда, будто говорит: вот, мол, я тут, тут перед тобою, не мучена, не калечена! И нельзя меня ни измучить, ни искалечить. Не подвластная я никакому злодейству.
И ее, и моя, и Тимошина молодость пронеслась близ меня в секунду. Долог миг — короток век. Я зажмурилась. Одной рукой держусь за бинокль, другой — за перила.
Разжала веки, взглянула второй раз — подбородок не Гранин, твердый — Степин. Не Граня! Сын ее Тимоша посредь площади в скафандре на серебряной остроносой ракете.
В первую минуту очертило биноклем на синем небе его голову, да так, что подбородок укрылся за скафандром, а лоб да глаза у Тимоши в точности Гранины.
Опустила бинокль, отираю с лица испарину и слышу, по радио объявляют:
— Колонну юных спортсменов возглавляет пионер Тимоша Бережков!..
Растолковали, что посадили его на ракету не случайно, а за то, что тверже других идет к своей цели — стать космонавтом. И учится на пятерки, и спортивные показатели отличные, и занимается в кружках авиамоделистов и юных астрономов.
Так вот, значит, по кому мне честь! Не по мужу, не по сынам — по внуку!
С четырех лет повадился он у нас лазить на крышу. Мы с Граней топчемся, как две клуши, а он сидит себе, дожидается вечера, желает разглядеть луну с высоты.
Однажды я попросила соседа стянуть его оттуда да отлупила — он покряхтел маленько, говорит как ни в чем не бывало:
— Ты раньше была мамина мама. А сейчас ты только моя бабушка? Или ты все равно и сейчас мамина мама?