Что же касается Риммы из Ленинграда, то она оказалась тоже очень хорошим человеком. Особенно в черном купальнике. Идем мы с ней, бывало, по пляжу, а все мужички отдыхающие вслед нам как по команде оборачиваются (как стрелки компаса за магнитом).

Ну, что такое два молодых, двадцативосьмилетних мужика и две молодых, двадцатипятилетних женщины на берегу Черного моря в Сочи — я думаю, объяснять не надо.

— Римма, — говорю я в первый же день знакомства, сидя в ресторане «Горка» вместе со всей нашей компанией, — невзгоды и тяготы ленинградской блокады известны вам по воспоминаниям современников или же на своем собственном опыте?

— Какой там по воспоминаниям современников, — говорит Римма. — Я всех соседей по квартире сама похоронила.

— Товарищ официант, — подзываю я молодого парня в белой куртке и в черной бабочке, — вот эта девушка пережила ленинградскую блокаду. Поэтому восемь карских шашлыков ровно через десять минут.

Элла и Римма улыбаются, Игорь большой палец мне показывает, а официант наш оказался настолько смышленым малым, что не через десять, а уже через пять минут шашлыки были у нас на столе.

— Первый раз за здоровье Эллы и Риммы, — говорю я.

Девушки наши улыбаются.

— Первый раз за здоровье Эллы и Риммы, — говорю я через минуту.

— Было уже первый раз, — говорит Элла.

— Разве было? — смотрю я на Игоря.

— По-моему, не было, — отвечает догадливый Игорь.

— Первый раз за здоровье Эллы и Риммы, — говорю я через две минуты (вот это темп, а?).

— Ребята, подождите! — взмолились Элла и Римма. — Нам за вами не угнаться.

— Да, старик, ты уж осади немного, — говорит Игорь, — а то даже и мне за тобой не угнаться.

— А чего там ждать, — говорю я, — у меня отпуск скоро кончается, а я по-настоящему еще и не начинал отдыхать.

— Сколько же дней у вас бывает отпуск? — спрашивает любознательная Римма.

— Девяносто дней, — отвечаю. — Ровно девяносто дней. Отсюда и до Калуги. И все на красный свет.

Римма смотрит на Эллу, Элла смотрит на Римму. Пожимают плечами. А Игорек мой Новиков сидит себе и посмеивается. Он мою веселую манеру разговора еще в школе знал.

Одним словом, съели мы восемь шашлыков (надо же мне было встряхнуться после всех моих кинематографических дел) и отправились в порт — на прогулочном катере прокатиться. Я от полноты чувств километрах в двух от берега сбросил с себя одежку и бултых с верхней палубы в море. На катере шум, гам — человек за бортом! Капитан дает лево руля, приближается ко мне, а я как рубану от него баттерфляем в сторону Турции (у меня по плаванию первый разряд был — я, когда в авиационной спецшколе учился, целый год в бассейн около автозавода имени Лихачева ходил, у Клавдии Ивановны Шелешневой тренировался). Капитан только плюнул в мою сторону и кладет посудину на прежний прогулочный курс.

— Куда же вы? — кричат ему пассажиры, — Там какой-то молодой человек за борт упал. Его же дельфины защекочут!

— Этот молодой человек, — говорит капитан (это мне Игорь потом рассказывал), — сам любого дельфина защекочет. Если не кита!

Ну, а Элла с Риммой рядом стоят, и героический образ мой в глазах Риммы после этого неожиданного прыжка (он и для меня самого был неожиданностью), особенно после высокой оценки моих возможностей капитаном, увеличился, конечно, очень сильно.

Видно, кое-что про спортивные мои приключения в молодости Игорь еще добавил, пока они все трое на прогулочной пристани меня с одеждой моей дожидались, так что, когда я вылез из воды, поигрывая всеми своими мускулами, Римма смотрела на меня уже очень внимательно.

Следующие два дня «резвились» мы на городском пляже: играли в волейбол, устраивали гонки на водных велосипедах, резались в карты, купались, загорали, кувыркались в воде, хохотали, гоготали, брызгались, ныряли, бросали друг в друга мокрым песком, делали стойки на песке, пробовали крутить сальто, швыряли камни в море — кто дальше (тут я представил себе, что в руках у меня не камень, а копье и что я не в Сочи, на городском пляже, а в Москве, на стадионе «Динамо», на спартакиаде профсоюзов, где мне нужно побить взрослый всесоюзный рекорд в десятиборье, и так хорошо я тут «включил» плечо и всю спину, такой «хлесткий» у меня бросок получился — вдвое дальше, чем у всех остальных, — что Римма даже ахнула от восхищения).

После этого броска выходит из толпы зрителей очень волосатый и очень высокий человек восточного типа и предлагает бросать в длину огромный, килограммов на двадцать камень. (И эго после стольких тренировок в зале Института физкультуры, где Олег Константинович Константинов учил меня всем тайнам высокого искусства метателей диска и толкателей ядра?)

Берет он камень, заводит его за голову, как будто футбольный мяч из аута выбросить хочет, — пыхтел, пыхтел — и бросает перед собой метра на четыре. Ну, а я беру камень сразу двумя руками, как молот, — крутанулся два раза вокруг себя — и не то чтобы в два — в три раза дальше мой бросок получился.

Азартный мой противник берет камень по моему способу (как молот), повторяет два моих поворота (это он, значит, с помощью моей методики решил отыграться) и бросает… Уже лучше. Метра три прибавил. Но ему надо было еще знать, что один из главных секретов метания состоит в том, что в момент отделения камня от руки надо успеть толкнуть его еще и кончиками пальцев… В этом и состоит весь секрет — бросок производится не рукой, не ладонью, а плечом и пальцами.

Но он этого не знает и проигрывает, из толпы зрителей выходит жена моего темпераментного соперника, и волосатый любитель атлетического броска, сделав сожалеющий жест, покидает поле брани.

А Элла и Римма в своих черных тугих купальниках все время стоят рядом.

— Ну, Игорь, — говорит Римма, а сама загадочно улыбается и на меня поглядывает, — ну и приятель у тебя. С таким не пропадешь.

— А как же, — отвечает Игорь и тоже загадочно улыбается. — Других не держим.

В тот же день (по моему предложению, с восторгом принятому всеми остальными) купили мы на главной улице Сочи в туристическом магазине походный рюкзачок, а в соседнем магазине, в продовольственном, — двенадцать консервных жестянок (по три на человека) с незамысловатой всякой провизией (бычки в томате, икра баклажанная, тресковая печень в масле) и на следующее утро, еще до восхода солнца, отправились на два дня в горы, в поход.

Правда, в первые минуты отправления едва не вышла осечка. Я как только взвалил на себя рюкзак с консервами, так сразу вдруг почему-то Жорку Гребенюка вспомнил. И Клаву Кривулину. И самого Петрика… Как живые они все у меня перед глазами выстроились. (Главный мой редактор сказал мне однажды, когда прочитал повесть, уже в журнале опубликованную… «Да, говорит, сильная вещица получилась. Жаль, что не смогли у нас в газете напечатать, как задумывали. Настоящая современная трагедия — человек перед самой своей смертью начинает понимать, что прожил жизнь неправильно, а ничего уже нельзя исправить… Мне, говорит, даже ночью сегодня твой герой приснился. Как живой перед глазами встал. И смотрит на меня, и смотрит… Тебе-то самому он не снится? Смотри не разрешай себе много о нем думать. Не укоряй себя. А то это в болезнь может превратиться. Я такие случаи знаю».)

Вот так сказал мой главный редактор. А он мужик умный был. И глубокий. И очень хорошо понимал меня. Собственно говоря, именно поэтому я у него в газете и оказался. Он мою неудовлетворенность работой на первом этаже разгадал. И дал возможность проявить то, что у меня подспудно, в самой глубине, сидело, — страсть к полетам, путешествиям, приключениям, к напряжениям всяким, опасностям, неожиданностям. И «передать» все это нашим молодым читателям, чтобы заинтересовать их Севером, Сибирью, Дальним Востоком, Средней Азией, чтобы им захотелось поехать туда, поработать там, испытать самих себя на прочность, на выносливость, вкусить сладость опасности и полного напряжения сил, попробовать свое сердце и мускулы, дерзнуть, бросить вызов, проявить себя, узнать себе цену.

И вот, прочитав тогда повесть, он опять что-то понял во мне, увидел что-то новое. Предупреждение сделал. Чтобы я не укорял себя. Не тревожил напрасно свою совесть.

«А почему мне, собственно говоря, вспомнились они сразу все — и Жорка, и Кланя, и Петрик? — подумал я, держа на плече рюкзак, набитый консервными банками. — Может быть, потому, что Петрик, перед тем как в тайгу уйти, три свои банки консервов Клане оставил, чтобы она получше питалась, — ведь она же беременная тогда была…

А может, мы действительно с Жоркой в Петриковой смерти виноваты? — вдруг подумалось мне. — Ведь мы же оба орали на него в тот день, когда первый раз снег пошел. Мы же злились на них, когда Кланя стала уставать и нельзя было из-за этого быстро идти, а зима уже на носу была… Ведь мы же стыдили Петрика Клавкиной беременностью, попрекали его. А ведь это и есть понуждение к самоубийству. Тем более что и Петрик-то младше нас с Жоркой обоих по возрасту был… Выходит, прав был прокурор, когда посадил Гребенюка и меня?»

«А что, если все это в сценарий добавить? — подумал я, когда мы вместе с Игорем, Эллой и Риммой в горы поднимались. — Угрызения совести главного героя, позднее его раскаяние, когда уже ничего нельзя исправить… Угрызения в том, что он из-за своей одержимости, из-за своей страсти к алмазам две человеческие судьбы искалечил… В повесть это уже вставлять поздно, а вот в сценарий — в самый раз. А то ведь друг мой Аркадий Леонидович, дедушка русской кинодраматургии, поразвешивает там в своем варианте сценария такой клюквы, что потом и не расхлебаешь… Да, надо бы все эти мысли об угрызениях главного героя на бумаге набросать да и отправить в Москву, благодетелю моему режиссеру. А то я что-то действительно слишком уж надолго от экранизации своей собственной повести устранился…»