— Нашла.

— Любопытно…

— Еще как…

Звезды, сравнявшись с землей красками ночи, стояли прямо напротив нас. И между ними, на темно-фиолетовом фоне искрящегося неба, я совершенно отчетливо видел серебристый закругленный край земли и нас обоих (Римму и себя), неподвижно сидящих рядом друг с другом на этом прозрачном и серебристом крае земли.

— Да, кончился мой отдых, — неожиданно сказала Римма и снова вздохнула.

— Почему кончился? — удивился я.

— Потому что завтра я уеду отсюда…

— Что случилось?

— Так надо.

— Ну а все-таки?

— Ты можешь помолчать?

— Нет, не могу!

— Ну тогда я помолчу…

Мы разговаривали с ней, задавали друг другу вопросы, а те двое, в небе, сидели на своем закругленном серебристом крае земли молча и неподвижно.

— Может, все-таки останешься?

— Нет, надо возвращаться в Ленинград. А то я, чего доброго, еще влюблюсь в тебя, а ты все жену свою никак забыть не можешь. А я третьих лишних не люблю. Начну психовать, дров наломаю…

— Римма, — впервые за все наше знакомство называю я ее по имени, — не уезжай, Римма…

Она закрывает свои так уставшие за этот день глаза. Слабая улыбка трогает ее губы.

— Скажи еще раз, — просит она.

— Не уезжай, — повторяю я.

— Нет, назови меня по имени…

— Римма, — говорю я. — Римма! — говорю я громко. — Ри-им-ма, — произношу я тихо, почти полушепотом.

Она вдруг резко встает. Выпрямляется. Кладет руки на голову — закрывает уши.

— Нет, нет, — шепчет она с закрытыми глазами, — не надо так говорить, не надо…

Я смотрю на нее снизу вверх. Вся заостренность, вся угловатость, вся усталая худощавость ее фигуры — все ушло куда-то, исчезло. Передо мной снова та самая Римма, которая поднималась вместе со мной сегодня утром в гору в своем голубом сарафане, которая сбросила этот сарафан вот на этой поляне, которая бегала в своих мини-бикини за Эллой вот по этой поляне, которая смотрела на меня сегодня, заложив руки за спину, когда я вернулся с чайником родниковой воды, которая так пронзила все мое мужское существо своей женской статью (хрупкие детские плечи, молодая нежная грудь, чуть выпуклый загорелый живот и тот особый, девичий излом талии, который большой пушистой лапой «взял» мое сердце и тут же отпустил).

Я поднимаюсь на ноги. Я стою рядом с Риммой. Большие зеленые планеты и фиолетовые звезды светят на нас своим потусторонним космическим светом. А те двое, в небе, на серебристом закругленном крае земли, продолжают неподвижно и отрешенно сидеть на своем месте, пристально и внимательно разглядывать нас из своего космического далека.

И я вдруг начинаю видеть нас (себя и Римму) их взглядом, с их точки зрения.

Из фиолетового космического далека я вижу охваченную ночным мраком землю, охваченное ночным мраком море и освещенную зеленым планетарным сиянием вершину горы, на которой стоят двое.

Они стоят на краю обрыва, на краю мира, на краю своего прошлого.

Они стоят рядом друг с другом, почти касаясь друг друга своими почти обнаженными телами.

…Двое над миром. (Формула бытия.) Двое над миром рядом друг с другом. (Формула бытия, противостоящая формуле бездны.) Двое над миром рядом друг с другом на пороге откровения.

Я вижу, как он кладет ей руку на плечо. Она поднимает голову. Она смотрит на него снизу вверх.

Он кладет ей на плечо другую руку. Она опускает голову. Он смотрит на нее сверху вниз…

И я вижу, как, не отделяясь друг от друга, параллельно друг другу, они медленно и одновременно взлетают с вершины своей залитой зеленым планетарным сиянием горы, отрываясь от земной очевидности, вырываясь из плена земли в надличный, сказочный, вероятностный звездный мир…

И, увеличившись неправдоподобно в размерах, заняв чуть ли не треть черного звездного неба длиной своих серебристых обнаженных тел, они начинают таинственно и загадочно двигаться в призрачной земной невесомости, неторопливо и плавно вращаясь друг около друга, кружась друг около друга в своем замедленном космическом трансе, танцуя друг для друга свой возвышенный звездный полонез, совершая эллиптические обороты один вокруг другого, — словно две планеты, находящиеся в зоне общего и одновременно взаимного притяжения.

Они движутся, парят, кружатся на фоне звездного южного неба, они плывут в мироздании (тела их прозрачны — сквозь них видны звезда), и все начинает двигаться и кружиться вслед за ними и вместе с ними — горы, леса, реки, озера, сады, ветви деревьев, плоды, гигантские зеленые окружности, коралловые спирали, гирлянды георгиновых соцветий, пунцово пульсирующие сферы, алые маки, багровые гроздья…

Двое в полете. Двое в свободном парении. В беспосадочном, фантастическом перелете за край мироздания, где плюс равен минусу, клубится прах небытия, простерла свои владения бездна и результат может свести на нет все усилия, как бы велики они ни были.

Двое в полете. Из своего фиолетового космического далека я вижу их лица — они бесстрастны и непроницаемы. Глаза закрыты, сжаты губы, обтянуты скулы, ввалились щеки. И только трепет ресниц выдает напряжение плоти.

…Вспышка. Запуск. Стартует ракета, рвется вверх острием металлический карандаш, чтобы вычеркнуть из длинного списка тайн творения еще одну строчку.

Вспышка. Запуск. Стартует ракета, бросается в небо миллион лошадиных сил — выше, выше, быстрее, быстрее, стремительней! Отделись от земли! Вырвись из плена привычного.

Вырвался!

Отлетел… Оторвался, отчалил, пошел сбрасывать ступени одну за другой. Упал затылком на холод ночной земли.

…Гул. Уходящий, стихающий. Соединившись вместе, завертевшись винтом, закружившись фейерверком, шутихой, хвостатой кометой, удаляется за невидимый горизонт, за край мироздания фиолетово-розовый клубок сцепившихся друг с другом недавних видений, фантастических картин, потусторонних миражей, многоцветных бликов — зигзаги, спирали, овалы, окружности, гроздья, оранжевые треугольники, пунцовые квадраты, багровые ромбы.

Мир упрощается. В холодной ночной тишине передо мной возникает спокойная, умеренная, черно-белая графика высоких хвойных лесов, где-то шумит холодное море, ветер колышет тяжелые лапы елей, гнет верхушки сосен, я иду между соснами, между стройными смолистыми стволами, вхожу в большой фруктовый сад, плоды висят кругло и тяжело, ряды яблонь уходят к горизонту, я касаюсь рукою листвы, она трогает мою ладонь и вздыхает на ветру — широко и свободно, и я тоже широко и свободно вздыхаю вместе с ней, и мне сразу необъяснимо вольно делается на душе, и я вижу вдалеке большое старинное здание, я долго иду к нему между яблонями и уже издали начинаю узнавать его — это собор Парижской богоматери.

Я подхожу к порталу собора Парижской Богоматери — в туманном рассвете морозного январского дня он не падает на меня всей своей готической громадой. Собор стоит на месте. Он цел и невредим. Ему ничего не угрожает.

Я трогаю поводья своей белой лошади, и моя тонконогая, пугливая кобыла трогается с места по редкостойной лиственничной якутской тайге, сквозь ядовитые лиловые испарения умирающих гейзеров, вдоль шумящего где-то внизу и слева безымянного ручья, который через месяц будет назван моим именем.

Мне двадцать пять лет. Я слышу Пятую симфонию Бетховена — судьба стучится в дверь. Я еду на белой лошади навстречу своей судьбе. И на душе у меня легко и радостно, как может быть легко и радостно на душе у человека только в двадцать пять лет, когда он едет верхом на белой лошади навстречу своей судьбе.

Нет, мне не двадцать пять лет. Мне двадцать три года. Я еду на практику в Великие Луки. Я только что решил навсегда покончить с поэзией, чтобы проявить себя в журналистике, — ради нее, ради своей будущей жены…

Нет, нет, нет и еще раз нет! Я никогда не поеду в Великие Луки. Я никогда не буду проявлять себя в журналистике ради нее, я никогда не брошу писать стихи ради нее. Я вообще ничего не буду больше делать ради нее — ни писать свою первую книгу, ни покупать путевки в свое свадебное путешествие, ни улетать с Внуковского аэропорта в столицу государства Ливан город Бейрут через Софию и Афины.

Нет, я больше не журналист. Я снова поэт. Мне двадцать лет. Я бегу в эстафете по Садовому кольцу, легко отталкиваясь от земли, и все фотоаппараты, все кинокамеры со всех сопровождающих эстафету машин направлены на меня.

Нет, я бегу не по Садовому кольцу, не в эстафете. Я бегу по Преображенскому валу, вверх от реки Хапиловки, я взбегаю в свое детство. И отсюда, из своего детства, я взлетаю на зеленом деревянном планере над Тушинским аэродромом.

Мне двенадцать лет. Никогда и нигде не было никакой войны. Никогда я не уезжал со своей Преображенки ни в какую эвакуацию, не стоял по ночам за хлебом, не голодал, не мерз, не терял хлебных карточек, и всегда у меня было хорошее зрение — единица в обоих глазах, я никогда не ходил по медицинским комиссиям Московского военного округа, и никто никогда не комиссовал меня и не списывал из авиационного училища.

И вообще никогда и нигде в мире не было ничего плохого. Все люди всегда и везде любили друг друга, делали друг другу только добро и никогда и ничего не разрушали друг в друге, и все время земля была большим яблоневым садом, высоким хвойным смолистым сосновым лесом, и море шумело всегда, и везде хорошо и спокойно.

…Я протягиваю руку в холодную темноту. Римма лежит на земле рядом со мной. Я кладу руку ей на грудь. Ее сердце бьется у меня на ладони.

— Ты здесь, милая? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает холодная темнота ее голосом, — меня еще здесь нету…