Изменить стиль страницы

— Сам-то здешний, али как? Что-то не признаю…

— Теперь тутошний, мать. И неотложное дело у меня…

— Родименький, — со слезами на глазах обратилась старушка, — а не встречал ли моих сыночков: Николку с Тимошей?

— Я сам — Тимофей, мать. А Николок, что Иванов, много встречал.

Старушка подсела к Тимофею, прикрыв лицо платком, неслышно заплакала. Потом тихо, как самой себе, проговорила:

— Неужто мне на старости лет с серыми клочками бумаги, без вас, родные сыночки, жить.

— Не плачь, мать. Живы будем — не помрем, так говорил наш политрук. Я тоже сын твой. Ай не признала? А кто откопал меня на мысе? Кто молоком отпаивал?.. Теперь принимай на жительство — кормильцем буду.

— О господи… А я-то думала…

И она прильнула к его груди. В плаче вспомнила то утро, когда она умоляла фашиста отдать ей сына, получила удар в грудь и, упав, с криком покатилась вниз.

— И сиротинку Таню сестрой признаешь?

— Даже удочерю. Хочешь, я твоим папой буду? — спросил он Таню. Девочка робко, не отпуская Аксиньиной юбки, прильнула к Тимофею, и он, приласкав ее, посадил к себе на колени.

В сумерках, когда вот-вот за синью горизонта оборвется и потухнет последний, мягкий светлыми тонами луч солнца, а в воздухе все еще стоит звон отбиваемых кос, Тимофей Сиротный свалил около землянки меченные надрубом топора бревна разобранного дома, купленного им в дальнем лесном районе.

Его решению построиться у самого подножия Голого мыса колхозники удивлялись: «Там и горькая осина не растет. Змеиное место».

В воскресный день Аксинья созвала людей на общину-толоку: собрали на свежий мох домишко в три комнатки, сложили печь. Остальное доделывал сам Тимофей. Усадьба с домиком и сарайчиком для кур и другой живности приобретала обжитой вид. Землянка стала местом его столярных работ.

Замечая, как рано поутру Тимофей возится то с крылечком, то с наличниками, Аксинья хвалилась людям:

— Немногослов, работящ… И все-то он примеряет да прилаживает.

В обед или ужин клала в его миску с борщом единственный в чугунке кусочек мяса, а он, замечая, делил поровну.

— Ты же, Тимоша, мужчина, силу должен иметь, и поправляться надо, — говорила она. — Смотри-ка, ключицы выпирают.

Сиротный, с детства не балованный материнской заботой, проникся к Аксинье сыновьей любовью, а к Тане — отцовской лаской, в ответ смеялся:

— Была бы кожа да кости, а мясо нагуляем.

И между прочим не раз спрашивал, почему на Голом мысе ничего не растет. Не однажды и не только от Аксиньи слышал, что кое-кто пытался мыс озеленить: втыкали на его склонах тополиные колья и высаживали другие деревца, но ничего и никогда не шло в рост.

— Как же так! — удивлялся Тимофей. — Не за тридевять земель растут леса, сады, рощи, а на Голом одни гадюки?

Ранней осенью на мысе и его склонах Тимофей начал посадку деревьев, подготовку земляных лунок под обещанные питомником саженцы.

Откуда бы он ни ехал, с грузом или порожняком, вез к дому все: дубки, клены, березки, липу, рябину и сосну с елью. Раздобыл и северную пихту. На усадьбе МТС подобрал выброшенную осинку и в тот же день высадил ее в низине.

Высаживая деревце в рыхлую почву, Тимофей нарекал его именем или фамилией погибшего на мысе. Над его затеей не смеялись, но эмтээсовские шоферы беззлобно шутили:

— Садовод!

Весною Тимофей прощупал деревца — все они были живыми. Лишь один дубок спичкой хрустнул в пальцах.

— Что с тобой, «Капитан»? Место не по душе?

Через день на том же месте Тимофей посадил еще один дубок.

— Расти, братуха, не привередничай. Нас здесь трое из родни, — убеждал его Тимофей, как человека. — А насчет сыновей: потерпи — на розыск подал.

Еще не смылись заплесневелые пролежни от снега в лощинах, не вошла в свои берега Десна и не покрылись луга зеленым бархатом, а с весны сорок восьмого года на мысе уже зазеленели и тополь с липой, и береза с рябиной. Только осинка была еще в зимней спячке, хотя и ее молодая кожица промылась весенним дождичком, утерлась ветерком.

И когда люди увидели на прогнутой седловине и на склонах первые, еще совсем тоненькие деревца с прозеленью, то несказанно удивились.

Утро десятой годовщины Победы Сиротный встречал на мысе у разбитого орудия, найденного им при посадке Люсиной березки. Он установил его на центральной позиции, жерлом на запад. Тимофей сидел на лавочке со спинкой из круглых обтесанных жердочек между березкой и крепышом дубком: между «Люсей» и «Капитаном», и долго смотрел на излучину реки.

Встав с лавочки, Тимофей вприжмурку посмотрел на солнце и подошел к «Капитану». Погладил его молодую упругую кору, дотянулся до сучьев кудлатой кроны и, как тогда в братском рукопожатии, сказал: «Расти и не скучай, а мы, живые, будем помнить о вас». Он слегка похлопал по стволу, как по плечу друга. Каждому деревцу он находил теплое и задушевное слово. Обошел Тимофей и места пулеметных точек. Там росли клены: «Егор», «Борис» и могучий «Михей». У южного склона стояла в цвету рябина. На ее месте сражался насмерть коммунист Рябинин. Пошел к дубку «Политрук», который рос на северной, пологой стороне мыса. Окруженный кленами, дубок вытянулся.

«Здравствуй, товарищ политрук! — мысленно сказал Сиротный, останавливаясь перед ним. — Узнал?.. Спасибо, что не забыл. — И присел на скамейку. — Чувствую, набрал ты силу — всех обходишь. Капитан знал, кому доверял защиту нашего тыла. Ты, политрук, молодчина — выстоял. Но кто ты, политрук Иванов?.. Как-то не до личного знакомства было. И планшетки твоей, сколько в земле ни копался, не отыскал. Видно, не судьба… Так о ком и кому скажешь?» Набежавший ветерок запутался в кроне, и «Политрук» приветливо зашумел.

Он подошел под «Люсину» крону и хотел было начать спуск к усадьбе, когда за «Капитаном» увидел Таню. Ее стройная, легкая фигурка в коротеньком, в горошек платьице была какой-то воздушной. Сегодня она, к удивлению Тимофея Сиротного, предстала перед ним очень похожей на Люсю.

— Я все видела…

— А я ничего не скрываю.

— Папа, ты все еще любишь ее? — совсем по-взрослому спросила Таня.

— Люблю… Да что из этого…

— Мама говорит: женить тебя надо.

— Ну и ну! — рассмеялся он.

— Ма-а! Ты обещала рассказать, как на твоих руках Танюшка оказалась? — спросил Тимофей после завтрака.

Аксинья выпрямилась и довольная, даже счастливая, давно привыкшая к его «Ма-а!», внимательно посмотрела на Тимофея.

— Да я, кажись, сказывала, сынок.

— Ну-ка, ну-ка, напомни.

— Да как поведать-то, сынок?

— А как помнишь, так и расскажи.

— Разве я беспамятная? Такое не забудешь. — Она вздохнула, вышитым передником вытерла лицо. — Я ведь тогда, сынок, взаправду подумала, что бог смилостивился, дал свидеться с моим родненьким. Немчуру проклятую на коленях умоляла отдать мне тебя… А когда от удара очнулась над обрывом, внизу ползли танки…

Тимофей смотрел, как тяжело и медленно вставала Аксинья, как молча и не спеша подбирала под платок седые волосы, сдерживала дрожь старческих губ. Она отвернулась, вытерла слезы передником и, шмыгнув носом, совсем тихо закончила:

— А на то, что земляным бугорком лежало рядом с дитем, страшно было глядеть. Я оторвала подол исподницы, завернула в него живой и трепещущий комочек, подсунула под кофтенку к самой груди. Недоносочка выхаживала, как цыпленка, в печурке…

— Спасибо, мама, спасибо, — сказал Тимофей и вышел в сад.