Изменить стиль страницы

Вот к громоздким машинам, груженным понтонами, подбежали гитлеровцы. Только поставили понтон на землю — раздался взрыв. Солдаты заметались по заминированному берегу…

Сиротный, глядя на все это, думал: «Торопитесь, гады! Вот ужо будет вам…» Он в томительном ожидании команды капитана на открытие огня смотрел из своего укрытия, как эта серо-черная лавина в распахнутых френчах, с засученными по локоть рукавами, с автоматами на груди, шевелилась, урчала, дышала жаром моторов и гоготала.

По знаку капитана Никанкина разом ударили пушки, застрочили пулеметы, захлопали винтовки. Где-то в середине колонны, разбрасывая солдат и технику, взметнулось высокое пламя, а потом с треском грохнуло раз, другой…

Колонна дрогнула, попятилась назад, оставляя на дороге и в низине горящую технику.

Гудел и стонал, окутавшись дымом и пылью, Голый мыс… Артдивизион, а точнее, всего одна батарея, уцелевшая в отходных боях, блокировала дорогу на восток.

К исходу первых суток на Голом мысе осталось с десяток бойцов. Ни ходов сообщения, ни окопов уже не было. Вся поверхность мыса, его склоны и подножие глубоко перепаханы безлемешным плугом войны.

В левый капонир попала фугасная бомба; лафет вздыбился, стоял словно памятник отважному расчету. Правое орудие с разбитым щитком и прицелом лежало на боку, а капитан, с оторванной кистью правой руки, перетянутой жгутом выше локтя, голый по пояс, в грязи, смешанной с потом и кровью, силился поставить его на прежнее место. Ему помогал такой же весь в крови, поту и земле человек в каске, в котором Сиротный, прибежавший от своего орудия на помощь к капитану, признал заряжающего.

Когда орудие установили, капитан послал Сиротного к политруку с приказом: быть готовым к отражению просочившейся на мыс пехоты.

Тимофей нашел Иванова рядом с усатым пулеметчиком Егорычем, подающим ленту. Потом они вместе отыскивали засыпанных землей бойцов и пулеметчиков: откапывали их, полузадохшихся, поили водой из фляги, приводили в чувство и передавали приказ капитана: стоять до последнего.

У центрального орудия, где оставался один наводчик, Сиротный встретил Люсю. Она бинтовала раненых лоскутами разорванного белья.

Люсину беременность скрывала не по росту большая, в распояску, гимнастерка с расстегнутым воротом. Из-под каски виднелся окровавленный бинт.

Утром, на второй день боя, гитлеровцы, наступая по пологому склону, пытались овладеть мысом, но, встретив пулеметный огонь политрука и старшины Рябинина, залегли.

Капитан приказал Сиротному открыть огонь из орудия по наводившейся переправе и сам командовал вторым орудием. Били, пока переправа не расползлась. Затем огонь перенесли на автоколонну, показавшуюся из-за холма.

Огонь фашистской артиллерии, пробивая путь своей мотопехоте, выкашивал последних защитников Голого мыса. Но и орудия на мысе дышали жаром. Кончались снаряды, в пулеметах кипела вода, от дыма и пыли тускло светило солнце, а над головами с жужжанием летели пули. Стрельба с тыла, где держал оборону политрук с несколькими бойцами, становилась все яростнее.

На «терраску» к старшине скатилась Люся и, прихватив коробку с лентой, поползла обратно, за ней Рябинин с «максимом». Вернулась к мужу в слезах:

— Политрука убило, и патронов мало.

— И у меня снаряды кончились.

Вдвоем метнулись к капитану:

— Что делать?

— Тихо, без паники…

Тимофей лег за пулемет, рядом — Люся. Отражая атаку гитлеровцев, взобравшихся на мыс, он увидел, как пулеметчик Осинкин столкнул вниз свой пулемет и побежал с поднятыми руками.

— Струсил, сволочь! Не уйдешь, губастый черт! — сквозь зубы выругался Тимофей, целясь в беглеца. Стрелять в предателя ему не пришлось. Осинкин, сраженный автоматной очередью тех, к кому он бежал, с предсмертным криком кубарем покатился, оставляя за собой облачко пыли.

Теперь их оставалось шестеро: по два за пулеметами и капитан с наводчиком, и с двумя снарядами на одно орудие.

А гитлеровцы кричали: «Рус, сдавайс!» Они ползли к Рябинину. Его пулемет хлестал по ним огнем до тех пор, пока не кончились патроны. Рябинин, голый по пояс, с непослушной левой рукой, встал. Зажав в руке последнюю гранату, крикнул:

— На, возьми рус!..

Взлетевшие ракеты указывали цель подходившим «юнкерсам». Бомбы стали рвать в клочья хребет мыса.

— Тимоша, патроны кончились! — прокричала Люся и глянула в сторону Рябинина, но там уже не было ни Рябинина, ни пулемета — лишь курилась воронка.

Мыс трясло, словно что-то могучее вставало изнутри и разворачивало его, рвало на части, фонтанами взлетала земля и, падая, вновь подхватывалась взрывами вверх уже сплошной черной тучей.

В этой затмившей солнце мгле молниями сверкали разрывы бомб, снарядов и мин. Фашисты, казалось, решили стереть мыс с лица земли. Тимофей с Люсей перебежками, а кое-где перекатываясь из воронки в воронку, пробирались к капитану. Вдруг Люся неестественно резко рванулась, обхватила Тимофея за шею, сникла на его груди. Сиротный, обнимая ее, почувствовал, как она обмякла, отяжелела, а его рука стала липкой от крови.

— Люся! Лю-ся! — Тимофей, не помня себя, подхватил ее на руки и побежал к орудию командира. Но ни орудия, ни капитана с наводчиком не было. Перед Тимофеем дымилась огромная воронка. Тут же взрывной волной его с Люсей бросило на дно этой раскаленной чаши. Он и не почувствовал, как его оторвало от земли и куда-то бросило: все завертелось и померкло.

Только с заходом солнца перестал гореть и содрогаться от взрывов Голый мыс: земля остывала, дымилась, и пыль медленно оседала на его пепельные склоны и прогнувшуюся израненную спину.

На излучину, как и двое суток назад, низким сизоватым облаком натекал туман, смешиваясь с дымом горящих машин и бронетранспортеров.

…В летнюю полночь по пологому северному склону на мыс, тяжело ступая, шла женщина в черном, с узелком в руке. То была Аксинья, мать близнецов-сыновей, служивших срочную на западной границе. Она, последней покинув пепелище своего села, уходила следом за беженцами, но фронт обогнал ее.

Зная, что на мысе двое суток держали оборону наши войска, она пошла с одной мыслью: «Дай-то бог, встречу сынков».

Тишина и одиночество пугали ее, а отдаленная канонада и зарево пожаров угнетали смутные чувства. Унимая в себе и страх, и тягостные, до слез горестные чувства, Аксинья думала о сыновьях, которые должны были вернуться этой осенью из армии. Много военных и гражданских протекло мимо ее дома; не одно ведро воды выпито сердешными у колодца напротив окна, а милые сыночки, знать, стороной прошли.

— Горе-то какое… Горе… — сказала она себе и, вытирая подолом слезы, замерла, услышав из-под земли глухой стон. Ее сильнее прежнего охватил страх: «Неужто кого живым закопали?» Она опустилась и ухом прильнула к сухой земле.

Много раз Аксинья пахала и боронила землю, отдыхая, сидела и лежала на ней в страдную пору, но никогда она не была ей так мила и дорога, как сейчас.

Земля, словно живая, дышала теплом, отдавая прогорклым запахом военной гари. Вот опять послышался стон, и земля зашевелилась: стал приподниматься человек. Аксинья, осеняя его перстом, прошептала:

— Свят, свят! Сгинь, сгинь, нечистый!

Человек покачался и рухнул, протяжно застонал:

— Бра-а-ту-ха… Бра-а-ту-ха!

Услышав знакомое слово, которым один из сыновей, Николай, звал другого, Аксинья кинулась к нему. Спешно откапывая его ноги, она причитала: «Я сичас, я сичас, я сичас, сынуля! — И, выпростав его, бросилась к своему узелку. Вливая в рот молоко, она приговаривала: — Пей, пей, Коленька, пей, сынуля!»

Он жадно глотал, потом рванулся, хотел было встать, но не удержался, упал.

Аксинья перевернула его на спину. Он глубоко вздохнул и ненадолго затих. Приходя в себя, пытался встать на колени. Шарил вокруг себя и звал:

— Лю-ся! Лю-ся, где ты?

— Это я, твоя мама, сынок!

— Мама?

И в его затуманенном контузией сознании всплыл из далекого детства смутный образ матери, лежавшей на голой лавке в деревенской избе, со свечой в руках.

Возвращаясь из забытья, он почувствовал прикосновение женских рук и поцеловал эти руки. А она все гладила и гладила по забитым землей волосам, осторожно касаясь рукой его плеча, по-матерински нежно говорила:

— Пройдет, Коленька!

— Мать, Тимофей я!

— Ти-мо-ша! Родной мой, любимый!

И ему вдруг показалось, что говорит Люся — так похож и нежен ее голос, и он переспросил:

— Люся, ты?

— Тимоша, это я, мама. Как же это я тебя за Коленьку приняла?

— Какая мама? Нет у меня мамы.

И Сиротный вдруг понял, что у этой женщины сыновья на войне. Она ищет их…

— Мать, кого-нибудь нашли здесь?

— Нет, сынок. Ни живых, ни убитых не было.

Со слезами на глазах Аксинья смотрела, как вздрагивали его широкие, крепкие плечи. Она собралась с силами и, приподымая его, сказала:

— Сынок, уйдем, милай! Неровен час, немцы нагрянут. — Она выпрямилась и, точно окаменела, увидев гитлеровцев…

И не птичий звон разбудил сонные воды Десны, покрытые туманной пеленой, а крик Аксиньи эхом прокатился по реке.

…Этот раздирающий душу крик ударил в сердце Сиротного. Смахнул испарину со лба, увидел перед собой старую, седую женщину с платком на острых плечах. Подперев морщинистое улыбчивое лицо рукой, она сквозь невольные слезы всматривалась в незнакомого ей солдата. Рядом, уцепившись за длинную, изрядно поношенную черную юбку с полотняным передником, стояла девочка лет трех-четырех на тонких худых ножках.

— Отвоевался, родимый? — подходя ближе к нему, спросила женщина.

Что-то знакомое послышалось солдату в напевной интонации ее голоса, так похожего на голос Люси. Откуда-то из глубины памяти всплыл бой на мысе: капитан Никанкин, жена Люся и… этот голос.

— Отвоевался, мать. Да вот не вытерпел, раньше срока из госпиталя. И сюда. Здесь мои друзья-товарищи, погибшие в сорок первом.