Изменить стиль страницы

— Устраивайтесь до утра, как сможете, — любезно предложил незримый гид. — Спокойной ночи. Иду встречать других.

Я ощупью добрался до наваленного вдоль стен колючего сена и растянулся на нем, подсунув вместо подушки несессер. Рядом, тихонько переговариваясь по-французски, укладывались остальные. Оторвавшись от своих, я испытывал легкое беспокойство, но тем не менее мгновенно заснул и уже сквозь сон слышал, как к нам ввели еще одну партию.

Едва забрезжил рассвет, я проснулся. Из окон с вынутыми рамами тянуло ветерком. Слева от меня, раскинув руки и раскрыв круглый, как буква «о», рот, спал на спине Лягутт. С другой стороны храпел кто-то неизвестный. Из-за него слышался знакомый посвист синички. Я оперся на локоть. Так и есть. Зарывшись в сено с головой, там спал Юнин. Через двух человек от него я узнал латаный пиджак Чебана. За Лягуттом вповалку дрыхли фламандцы из соседнего вагона, а в самом углу свернулся калачиком Лившиц. Ни Ганева, ни Остапченки, ни Трояна, ни Иванова, ни Дмитриева с нами не было.

Кое-как стряхнув приставшее к брюкам и куртке сено, я достал туалетные принадлежности и отправился поискать, где бы умыться. В бесконечном коридоре встретились мне Иванов и Троян, чисто выбритые и с мокрыми полотенцами на плечах. Иванов рассказал, что во дворе есть два пожарных крана и помпа и что вода из помпы холодна, «аж зубы стынут».

— Молодец, юноша, что рано встал, — добавил Иванов. — Кто долго спит, франков не скопит. Позже здесь и не помоешься, на двести с чем-то человек получается три рукомойника.

Иванов не только нашел, где привести себя в порядок, он успел многое разузнать. Мы, оказывается, провели ночь в предназначенном к сносу старом городском госпитале, который был эвакуирован еще в начале лета. Догадливые люди из перпиньянской партийной организации решили использовать заброшенные полуразвалины в качестве тайного пристанища для транзитных путешественников, предпочитающих инкогнито. Местные власти смотрели на это сквозь пальцы, и полиция делала вид, что ничего не замечает, старательно обходя старый госпиталь стороной: муниципалитет здесь в руках Народного фронта, да и депутатом от Перпиньяна избран при поддержке коммунистов социалист. Почему-то ни вчера, ни позавчера никого через границу не переправляли, и сегодня в госпитале переночевало не менее двухсот человек.

— Когда начнут отправлять, пока неизвестно. Возможно, что несколько суток тут просидим. Ничего. Тише едешь, дальше будешь, — Иванов подмигнул. — От того места, куда едешь. За ворота выходить строго воспрещается, так сказать, страха ради иудейска: вдруг какой-нибудь ажан заинтересуется, кто да что. Питание, между прочим, не организовано, но зато тютелька в тютельку против запретного выхода есть бистро, открыто с шести утра и до десяти вечера, можно и пожрать и выпить, и в белот сыграть, и, понятно, все туда ходят. А три раза в день прямо во двор приезжает торговец с тележкой и продает все, что вашей душеньке угодно: и хлеб, и сыр, и шоколад, и разливное винишко, и сигареты. В общем, не пропадем.

Я вспомнил, что, догоняя нас, Иванов и Троян истратили все, что было, и пригласил их, после того как умоюсь, в бистро. Но Иванов решительно отказался:

— Нет, милый юноша. Не давши слова, крепись, а давши — держись. Никуда это значит никуда.

На предложение взять у меня взаймы Иванов ответил не менее категорическим отказом:

— На курево да на хлеб нашей мошны пока хватит, а сырой водицы и даром напьемся. Так, Троян?

Троян, как всегда, молча кивнул.

Когда через час мы впятером: Чебан, Лившиц, Юнин и тяготевший к нам Лягутт подходили к столбам, на которых некогда висели чугунные ворота госпиталя, — огромный, по краям поросший бурьяном двор кишмя кишел, напоминая площадь перед стадионом после матча. Перед насосом и расположенными у самой земли дюймовыми кранами с вентилями вытянулись очереди желающих помыться.

В небольшом кафе через улицу стоял невообразимый гам и висел дым коромыслом. Не то чтобы занять столик, но и пробиться к стойке нечего было и думать. Но в возбужденной разношерстной и многоязычной толпе господствовало такое доброжелательство, что сравнительно скоро нам из рук в руки передали, что только требовалось и сантим в сантим всю сдачу. Охрипшие, потные, но довольные хозяин и хозяйка бистро, а также их неутомимая кругленькая и хорошенькая дочь, которую присоединившийся к нам вместе с Остапченко небритый Дмитриев за короткие ножки презрительно прозвал «плоскодонкой», были в нескрываемом (и не только коммерческом) восторге от своей случайной клиентуры. Родители охотно наливали всем желающим бесплатно и на здешнем французском языке, схожем с языком марсельских анекдотов, просили поскорее набить морды этим поганым «фасистам», а дочь с профессиональной ловкостью увертывалась от множества тянущихся к ней предприимчивых мужских рук, полоскала рюмки, мгновенно и безошибочно пересчитывала любые денежные суммы на привычные су и еще успевала, кокетничая своей лояльностью, потараторить о красоте испанок. Железные столики ходуном ходили под бухающими по ним кулаками спорящих о сроках разгрома мятежных генералов. Большинство было уверено, что после нашего приезда это вопрос двух-трех месяцев, но находились и пессимисты, считавшие, что дело может затянуться до весны.

В полдень, неся завернутые во вчерашнее «Юма» неизменные сандвичи с ветчиной и бутылку вина для чувствующего себя неважно Ганева и двух «абстинентов», как Чебан окрестил Трояна с Ивановым, мы пересекали обширный двор в обратном направлении. Трудно было поверить, что наступили последние числа октября. Палящее солнце неподвижно повисло в зените, ни облачка не виднелось в побледневшем от жары небе. Но как ни припекало, люди по-прежнему толпились на горячих плитах, обсуждая напечатанные в газетах сводки и выражая беспокойство, как бы нам всем при такой волоките на границе не опоздать, чего доброго, к решающим боям за Мадрид.

Праздный день тянулся, тянулся и не было ему конца. Какую-то его часть я потратил на безуспешные поиски Пьера Гримма, пока Чебан не сообщил мне, что Пьер «занят в городе». От скуки я еще два раза побывал в кафе, а в промежутках бесцельно бродил по двору, вслушиваясь во взволнованные разговоры. Время от времени среди нас появлялись какие-то запыхавшиеся люди с отпечатанными на машинке длиннейшими списками и, выкрикивая фамилии, проводили поверку. Морока получалась ужаснейшая; некоторые находились в помещениях, часть сидела в бистро напротив, и за них отвечали их товарищи, а кое-кто из включенных в списки еще не приехал; главное же затруднение состояло в том, что многие фамилии были не французскими, и во что они, особенно польские, превращались при чтении вслух — уму непостижимо.

Наступили вторые сутки нашего пребывания в ликвидированном госпитале, которое французы прозвали сидением в карантине. Утром я отправил в Париж весьма конспиративную открытку: мало того что она была написана по-русски, я в ней извещал, что пока на охоту в окрестности не выезжал, но, по всей вероятности, скоро выеду. В конце, презрев конспирацию, я для утешения приписал куплет из старой уланской песни: «Полно вам считать недели, Полно плакать обо мне, Ведь не всех же, в самом деле, Убивают на войне…» Тон открытки был в высшей степени бодрым, но почему-то, когда я опустил ее в щелку облупленного ящика с почтальонским рожком, сохранившегося у входа в бывший госпиталь, во мне словно все оборвалось, как будто вместе с открыткой я бросил в почтовый ящик все, что у меня оставалось дорогого…

Во второй половине дня позеленевший от волнения Чебан вбежал в нашу палату, где я одиноко валялся на сене, перечитывая раннее издание «Депеш де Тулуз».

— Леш… тебя… Ищут тебя…

Не прошло и пяти минут, как я, несколько запыхавшись, уже стоял у передней и единственной дверцы старомодного автокара, в свое время, если судить по расцветке и ограждению для чемоданов на крыше, принадлежавшего туристическому агентству. Плотный, похожий на цыгана человек в пиджаке, но без галстука, с торчащей из пристяжного воротничка позеленевшей от пота медной запонкой, спросил, как меня зовут, сверился с документами на гербовой бумаге и указал пальцем на единственное остававшееся незанятым откидное сиденье возле входа.

Между находившимися в автокаре я не увидел никого из тех, с кем приехал, и вообще ни одного знакомого лица. Как это ни странно, все вошедшие раньше меня были, словно на подбор, светлыми блондинами. Но даже среди них выделялся неправдоподобно желтыми прямыми волосами сидевший в глубине очень высокий молодой человек, скорее всего скандинав, с обожженным южным солнцем правильным лицом. Однако еще больше, чем мастью, скандинавский великан поражал своим фантастическим туалетом, на нем было вызывающее сострадание в эту жару черное драповое пальто с бархатным воротником, белое шелковое кашне и в довершение всего — лоснящийся, будто вороненый, котелок. Лет десять назад в глухой провинции так одевались пожилые приказчики, и то лишь на похороны, а в Париже — сыщики.

Распоряжавшийся посадкой поднялся сразу за мной и обвел всех серьезным взглядом. На секунду в его блестяще-черных, как маслины, глазах мелькнула смешливая искорка, но погасла, когда он заговорил с жестким здешним акцентом.

— Мы выезжаем, товарищи. Я сопровождаю вас до цели и отвечаю за все, что может случиться. Но случиться ничего не может. Мы пересекаем границу совершенно легально. Все вы, тридцать семь человек, испанские граждане, бывшие на заработках во Франции, но решившие в связи с событиями вернуться на свою родину. Испанский консул в Перпиньяне выписал на вас общий паспорт. На нем испанская въездная и французская выездная визы. Все, выходит, в полном порядке. Но беда в том, что таких испанцев, как вы, свет не видывал: все до одного, — он искоса глянул на меня, — все, кроме одного, настоящие альбиносы. Если вам не хочется, чтобы вас, а заодно и меня грызли голодные клопы перпиньянской тюрьмы, соблюдайте абсолютное молчание, и не при таможенном осмотре, а уже сейчас, с этой вот минуты. Кто не сумеет удержаться, пусть объясняется шепотом. Окон не открывайте и не высовывайтесь, чтобы, если где-нибудь остановимся, никакой фашистский провокатор не смог попытаться поболтать с вами по-испански или по-каталонски. А ты, товарищ, там, позади, сними, пожалуйста, с головы свою дыню, зачем ты задумал подражать английским лордам?