Изменить стиль страницы

— Кушайте, через полчасика я подойду, надо кое-что у вас разузнать.

Пышный пир получился кратким: одни уснули еще жуя, другие, более стойкие, — не докурив сигарету. Я один крепился, поджидая генерала Лукача, пока не почувствовал, что меня трясут за плечи.

— Проснись! Проснись же! Командир бригады! — будил меня Остапченко.

Мотая головой, чтобы раскидать обволакивающую сознание плотную вату, я пошатываясь поднялся на ноги. Все тело было как ртутью налито. Набрав в сложенные горсти холодной воды, я сунул в нее одеревенелое лицо, ладонями ощущая четырехдневную бороду, и вытерся ни на что не похожим порванным носовым платком.

— Потяни, — шепнул Остапченко, подсовывая раскуренную самокрутку.

Я успел дважды глубоко затянуться, выпустить дым и закинуть за плечо одну из винтовок. Подошедший генерал Лукач сочувственно посмотрел на спящих, потом на меня.

— Устали? Сейчас немного пройдетесь со мной. Тут близко. Поговорим, а там спите себе на здоровье до вечера.

Дойдя до шоссе, он свернул налево.

— Из каких, вы сказали, батальонов ваши люди?

Я ответил.

— А по национальному составу?

— Один испанец, один француз, три поляка и четверо… — я замялся.

— Кто же четверо?

— Русские, — выговорил я почти со стыдом, будто это неприличное слово. — Русские из Франции. Все из польской роты. Вместе ехали из Парижа. Собственно говоря: двое из Эльзаса. Из Парижа — Ганев, высокий такой, постарше — не заметили? — и я.

— Как вас звать?

Я назвал свои имя и фамилию.

— Алексей? — почему-то обрадовался он. — Нет, правда?

— Так точно, Алексей.

— Хорошее имя. Уменьшительное: Алеша. У меня есть один очень-очень близкий друг, которого зовут Алеша. — Он произносил «Алоша» и немного нараспев.

(…Лишь в 1940 году в Москве, незадолго до ареста впервые прочитав «Добердо» и дойдя до строк: «— Вы знаете, как по-русски уменьшительное имя Алексея?.. А-л-е-ш-а, А-л-е-ш-а, Алеша, Алеша. Правда мило?» — я догадался, что означала для генерала Лукача в тот тяжелый для него день непредугаданная встреча с кем-то, кого звали так же, как Матэ Залка решил назвать своего самого положительного, хотя и недописанного героя. С тех пор я и думаю, что, если бы меня звали Толиком или Валеркой, генерал Лукач, по всей вероятности, совсем иначе отнесся бы ко мне, а значит, все мое участие в испанской войне сложилось бы по-другому, и эта книга, возможно, никогда не была бы написана. Парадокс заключается в том, что меня назвали Алексеем в честь наследника престола — я родился в день его тезоименитства…)

Через дворик, по которому, разинув клювы и жалобно квохча, бродили голодные и непоеные куры, командир бригады прошел в чистенькую кухоньку, а оттуда в темный коридор. Дверь одной из комнат открылась, и из нее выглянул маленький начальник штаба.

— Вот русский парижанин Алеша, — ставя палку в угол и вешая фуражку, весело заговорил генерал Лукач. — Представь, совершенно случайно споткнулся, можно сказать, об него на улице. Он привел из-под Лос-Анхелеса целый отряд и располагает самыми последними данными о противнике.

— Ну? — обрадовался начальник штаба. — Давай, парижанин, сюда. Вот сюда, к карте.

Стоя над разложенной картой, я рассказал все, что знал, и хотя я почти ничего не знал, и командир бригады и начальник штаба, что-то отмечавший цветным карандашом, с повышенным интересом отнеслись к моим отрывочным сведениям. Больше всего их удивило и одновременно обрадовало — я заметил, как они переглянулись, — что окоп возле оливковой плантации занят испанским батальоном. А единственно, чему начальник штаба не хотел верить, что фашисты с вечера и почти до полудня не удосужились выслать из монастыря разведку.

— Почему вы так уверены в этом? — настаивал он.

Я доказывал, что если бы фашистский патруль пробрался ночью, пока мы беспробудно спали, то их или бы заметили и обстреляли наши часовые, или же, если и они, предположим, задремали, то неужели же фашисты не бросили бы нам в траншею хоть парочку ручных гранат? А с рассвета мы не могли бы прозевать, тем более что сами ходили в оливы проверить, не осталось ли там раненых, и подобрать разбросанное оружие.

— Все правильно, — соглашался начальник штаба, — и все-таки удивительно. Ведь у них же, черт возьми, кадровая армия.

Рассказ о бомбежке его убедил.

— Вот вам и результат: истратили бомбы на пустое место.

— Скажи спасибо, нам меньше досталось. Эти «юнкерсы» потом пробомбили Ла Мараньосу, — пояснил генерал Лукач мне. — Сбросили по две бомбы. Мы ждем второго захода, а они улетели. Видно, бомб у них больше не было.

Когда я дошел до расползшегося по церкви теста, начальник штаба уставил карандаш в пятнышко на карте.

— Это здесь, видите? Пералес-дель-Рио. А вас я обогнал не там, как вы утверждаете, а вот тут, у Каса-де-Торесильяс. Ну что же, все ясно. Спасибо вам, товарищ, — и он стал укладывать карту в планшет.

— Теперь, значит, так, — обратился ко мне генерал Лукач. — Сейчас мы с вами сходим в гараж, я скажу, чтобы вас всех доставили завтра утром с попутной машиной в Чинчон. А затем вы свободны до вечера. Выспитесь хорошенько. И лучше не на мостовой, а перебирайтесь сюда и устраивайтесь в кухне или во второй комнате как бог на душу положит. Товарищ Фриц и я, мы должны кое-куда съездить, вернемся поздно. Вы на нашу долю получите у интенданта вашего батальона чего-нибудь перекусить. А ночью попрошу вас и ваших товарищей по очереди подежурить. Договорились?

Чем дальше к выезду из Ла Мараньосы вел меня командир бригады, тем чаще попадались нам то бойцы — иной катил куда-то железную бочку из-под бензина, иной переносил через улицу мешок муки, то деловито поспешающий респонсабль. Я не решался спросить, почему хозяйственные службы находятся ближе к передовой, чем батальоны, но генерал Лукач сам пояснил, что за отсутствием транспортных средств никак не удается перебросить тылы бригады в Чинчон. Проходя мимо низкого бетонного сарая, он добавил:

— Вчера здесь устроили лазарет, а сегодня он превратился в морг. Раненых вывезли, но там лежит единственный наш убитый. В бою их не было. Раненые есть, довольно много, несколько из них в тяжелом состоянии, возможно, кое-кто и не выживет, но убит, заметьте, всего один человек, и не боец, а санитар из батальона Андре Марти, и убит-то в тылу, во время утренней бомбежки. Подумать: в поселок ни одна бомба не попала, все угодили по той вон гряде за домами, а как раз туда все, кто тут был, и выбежали.

Гараж находился на самой окраине. Он был абсолютно пуст, лишь в одном углу стоял крошечный запыленный «опелек». Двое испанцев в синих рабочих комбинезонах и черных фуражках со шнурами, украшенных вместо кокарды громоздкими латунными автомобилями, покуривали на его подножке, а немец в вельветовом комбинезоне ковырялся в моторе, отбрасывая тыльной стороной кисти свисавшие волосы. Обернувшись и увидев командира бригады, он вытянулся, шоферы же продолжали курить, сидя на подножке. Белозубо улыбаясь, командир бригады приблизился к ним, ловко выдернул у обоих тлеющие сигареты, отошел к дверям и выбросил на шоссе. Шоферы ошеломленно смотрели ему вслед.

— Гараж: бумм! Ферштеен зи? — и генерал Лукач развел ладони, показывая, что курение в гараже может привести к взрыву.

Подав руку механику, который торопливо обтер свою тряпкой, командир бригады поговорил с ним и повернулся ко мне:

— Людей с утра приведете сюда, их доставят куда следует. А теперь ступайте отдыхать.

По дороге я зашел в морг. В длинном здании раньше помещалось пожарное депо. Об этом свидетельствовали наклеенные по стенам красочные плакаты, изображавшие тушение одного и того же пожара. К крайнему плакату были стоймя прислонены свернутые носилки. В дальнем конце на подпертых табуретами необструганных досках лежал мертвец, от колен до плеч накрытый самодельным красным знаменем из тех, что везли в поезде. Под голову вместо подушки подсунули обернутый полотенцем обрубок. Молодое лицо было темно-серым, как у восковых манекенов в окнах провинциальных парикмахерских, волосы тоже напоминали сухие волосы манекена; тусклые глаза, уставленные в небеленый потолок, никуда не смотрели. И вообще, убитый выглядел до того окончательно мертвым, словно никогда и не был живым. Стоя перед ним, подавленный тишиной и пустотой прохладного помещения и невероятной неподвижностью лежащего под плохоньким знаменем, я был потрясен заброшенностью первого из нас, с кем случилось то, что в речах называется отдать свою жизнь за свободу Испании… Отсалютовав кулаком, я вышел на солнечную улицу.

В который раз за сегодня растолкав спящих, я привел их во дворик, где продолжали задыхаться от жажды покинутые хозяевами куры. Командир бригады и начальник штаба уже отбыли. Распухший и еще порыжевший от сна Орел, поморгав желтыми ресницами на страждущих пернатых, ушел на кухню, принес глубокую тарелку, вылил в нее свою фляжку и поставил посреди двора. Куры сбежались к ней, как мы к насосу в Пералесе. Набирая в пересохшие клювы воды, они закидывали головы и от наслаждения прикрывали глаза белой пленкой.

— До чего кур довели: пьют, как утки, — прогнусавил Орел, показывая на них Фернандо.

Тот полез в мешок, вынул полхлеба и принялся отрывать крошащиеся кусочки. Напившиеся куры, восхищенно кудахтая, набросились на корм. Остапченко и Юнин тоже отрезали по ломтю от остатков своего рациона. Ничего предосудительного я в этом не нашел, у нас в запасе имелась десятая буханка.

Гурский и Казимир, критически оглядев явно неподходившую к их габаритам кухоньку, отправились досыпать в пристройку, наполовину занятую хворостом. Туда же удалился и Ганев. Поев уже не впопыхах, как днем, я тоже лег в пристройке прямо на землю, бок о бок с Ганевым, попросив Лягутта, увлекшегося вместе с другими кормлением кур, разбудить меня к вечеру.