Изменить стиль страницы

Единственное, что мешало полностью насладиться жизнью, это невозможность утолить жажду. Правда, на столах стояли во вполне достаточном количестве сосуды странной формы вроде колб с двумя искусно переплетенными горлышками; часть их была наполнена белым вином, другая — водой, но вот о стаканах милые девушки позабыли. Случайно оказавшийся за моей спиной Иванов (с Трояном они так и не рассредоточились), ухватив меня за локоть, не преминул нашептать в ухо, что нас угощают ну точь-в-точь, как журавль лисицу, ведь из этакой чертовины никак без клюва не напьешься, да и клюв-то должен быть эластичным и завиваться штопором.

А между тем сидевший за моим столом Фернан — малорослый хилый парнишка с заячьей губой, единственный, ради кого консулу в Перпиньяне не пришлось кривить душой, потому что он на самом деле был не Фернан, а Фернандо, чистокровный испанец, ребенком вывезенный во Францию, — Фернан объяснил, что на его родине простые люди пользуются стаканами лишь при самых торжественных обстоятельствах, обычно же крестьяне повсюду таскают с собой вино или воду в портативных бурдючках и пьют прямо из них, но не обсасывая вставленную в мехи трубочку, а издали направляя струйку в рот. Стоявшие перед нами хитроумные графины по существу те же мехи, только стеклянные: как и там, из одного горлышка бьет струя, по второму входит воздух. Взяв со стола колбу с вином, Фернандо примерился, быстро вскинул ее вверх и проиллюстрировал изложенное.

Однако когда кто-то попробовал последовать его примеру, то залил себе вином подбородок, шею и грудь, но не сделал и глотка. Обслуживавшая нас девушка просто умирала со смеху.

— По усам текло, а в рот не попало, — отметил за соседним столом Иванов.

Давно терзавшая меня жажда, усилившаяся после трески, помогла догадаться: я полез в несессер за стаканчиком для полоскания зубов. Сходную остроту мысли проявили многие. Хотя чтобы нацедить тоненькой струйкой даже мой стаканчик, требовалась известная выдержка, прохладное, чуть горьковатое вино окупало потраченное время.

Покурить я вышел во двор. Там подобных мне приезжих в штатском окружали испанцы в форме. Так как это были каталонцы, а им по геополитическим причинам кроме родного языка полагалось знать испанский, а сверх того невредно было хотя бы немножко кумекать по-французски, то в некоторых из образовавшихся кружков завязались достаточно связные разговоры. В остальных же объяснялись главным образом жестами и по необходимости были лаконичны. Все сводилось к тому, что какой-нибудь приветливо улыбавшийся милисиано приближался к одному из наших ребят и, ткнув пальцем в живот, вопросительно выговаривал с каталонским акцентом французское «насионалитэ»? Вопрошаемый отвечал: «аллеман», «франсе» или «полоне», вопрошавший радостно переводил самому себе: «Поляко!», с размаху хлопал красноречивого собеседника по спине и, удовлетворенный, с тем же вопросом переходил к следующему.

Мне не пришлось и дважды затянуться, как среди выходивших из столовой я заметил Остапченко и Юнина; между пальцами последнего дымилась толстая, как сигара, самокрутка. Я направился к ним, но их — должно быть, производил впечатление возраст — тотчас же обступили, и все, что мне удалось, это подоспеть к сакраментальному в данном случае вопросу о национальности. Остапченко в ответ дипломатически промолчал да еще сумел сделать предупреждающий жест Юнину, до которого тот, однако, не дошел.

— Русиш, — осклабив редкие зубы, ответил Юнин на своем своеобразном немецком.

Недоумение, отразившееся на смуглых лицах, показывало, что каталонцы не поняли. Теперь Остапченко пустил в ход локоть, но тонкие намеки на Юнина не действовали.

— Русиш, говорю, русиш. Не понимэ? Русский, значит, рус.

— Русо! — прямо-таки взревел наиболее догадливый из милисианосов и принялся вкупе со своими друзьями охлопывать Юнина, как должное принимавшего их увесистую нежность.

Я обозлился на него. И не за то, конечно, что Юнин наплевал на заповеди блаженства Васи Ковалева. Меня шокировало, что именно Юнин, замухрышка Юнин набрался нахальства выступить в роли представителя Советской России, поскольку «русский» здесь неизбежно звучало синонимом слова «советский». Но каталонским милисианосам ни рост, ни внешность Юнина ни капельки не мешали смотреть на него не только с восхищением, но с каким-то робким обожанием, и я вдруг устыдился собственного снобизма. Конечно, патентованный перекати-поле Юнин не имел права во всеуслышание заявлять, что он русский, не прибавив существительного (и существенного!) «эмигрант», однако мое внутреннее негодование от юнинской выходки имело не юридическую, а скорее эстетическую подкладку: слишком уж бедный Юнин был непрезентабелен. Но разве в СССР не живут миллионы точно таких же невзрачных мужичков, с большей или меньшей пользой занятых в колхозе или на фабрике? Или нашу страну действительно должны символизировать восседающие на распряженных битюгах и очень смахивающие на переодетых в реквизитные доспехи охотнорядцев ражие васнецовские богатыри, которые еще до революции не съезжали с конфетных коробок?..

На вокзал мы возвращались не совсем тем путем, каким пришли в казарму, и благодаря этому я смог лицезреть второго, как и Бакунин, отнюдь не конфетного русского богатыря, тоже умудрившегося стать апостолом самого стремительного течения испанской политической мысли. На фронтоне солидного буржуазного дома, утыканного, словно бык бандерильями, черно-красными хоругвями, висела на тросах увеличенная во сто крат фотография престарелого Петра Алексеевича Кропоткина. Ни насупленный взгляд сквозь профессорские очки, ни раздвоенная, величественная, как у дворцового швейцара, бородища не спасли его от фамильярности учеников: на шее бывшего князя был повязан узлом продетый через прорези в портрете великанский анархистский галстук, а от плеча к плечу гирляндой тянулась понятная без перевода надпись, гласящая, что Педро Кропоткин есть «El jefe del anarquismo mundial»[23]. Одесную и ошую шефа мирового анархизма красовались громадные буквы по три с каждой стороны: FAI и CNT, с ввинченными в них электрическими лампочками, горевшими и днем. Эти буквы и раньше попадались на каждом шагу: и на стенах фигерасской крепости, и на каменных оградах кладбищ, и на товарных вагонах и даже на трубах заводов, — а потому я знал уже, что они означают, — слева инициалы Федерации анархистов Иберии, справа — названия анархистских профсоюзов.

Заслышав приближение нашей колонны, группа анархистов, обмотанных пулеметными лентами и увешанных гранатами — ну прямо статисты из старого советского фильма о гражданской войне, — вывалилась на балкон возле сурового Кропоткина и, воздевая к нему кулаки и карабины, начала громогласно скандировать: «Фай! Фай! Се-не-те!.. Фай! Фай! Се-не-те!..» Выглядели участники хора как-то обалдело и расхристанно — волосы дыбом, подбородки покрыты синевой многодневной щетины, рубашки расстегнуты до пупа — и находились в состоянии такого возбуждения, что казалось, балкон вот-вот рухнет.

Проходя под ним, мы в ответ тоже поднимали кулаки, и наша лояльность, надо думать, понравилась бесновавшимся наверху, ибо они троекратно прокричали нам «вива!» с ничуть, следовало признать, не меньшим темпераментом, чем тот, с каким нас только что проводили в казарме Карла Маркса.

Состав из пульмановских вагонов третьего класса, подобных везшим нас по Франции, уже поджидал. Хотя все окна в них были раскрыты (или выбиты), дышать в нагревшихся за день купе оказалось абсолютно нечем, и мы нетерпеливо ждали сигнала к отправлению. Однако наши респонсабли, упрятав четыреста душ в это пекло, сами не спешили садиться, а беседуя прогуливались взад и вперед вдоль поезда.

Прошло с полчаса. Из внутренних помещений вокзала послышалась размеренная поступь многих ног, и на перрон строем в две шеренги вышло человек сорок без оружия, в помятых английского типа гимнастерках с погончиками, в латанных на коленях летних солдатских брюках и обмотках; на некоторых были надеты широкополые брезентовые шляпы, другие откинули их на резинках за спину. Сзади всех, далеко забрасывая костыли, неловко прыгал на одной ноге коренастый крепыш, ступня второй ноги, согнутой в колене, была забинтована; рядом шел сутулый юноша с перевязанной головой, несший в каждой руке по рюкзаку.

Подойдя к поезду, строй по команде остановился, повернулся и сбросил заплечные мешки. Раненые отошли и присели на скамейку, но к ним старческой рысцой подбежал немецкий респонсабль и повел их к середине поезда.

Проходивший мимо нашего вагона Белино рассказал, что это центурия Тельмана, вернее, то, что от нее осталось после двухмесячных боев. Она снята с фронта и вместе с нами едет в Альбасете.

О центурии Тельмана все мы читали в газетах. Она была создана то ли в конце августа, то ли в начале сентября и выступила на фронт из той самой казармы, где мы сегодня пообедали. Сформировали ее немецкие добровольцы, главным образом проживавшие в Каталонии политэмигранты, но постепенно в нее перевелись ранее ушедшие на фронт некоторые германские и австрийские спортсмены, прибывшие в Барселону на международную рабочую олимпиаду, открытие которой было столь удачно приурочено к воскресенью 19 июля. Не приходилось удивляться, что, когда начавшийся накануне мятеж фашистов сорвал ее, среди представителей рабочего спорта двадцати национальностей нашлись пожелавшие принять участие в предложенном генералом Годедом, хотя и не предусмотренном программой олимпиады, рискованном роде соревнований — в пулевой стрельбе по живым и ведущим ответный огонь мишеням.