Изменить стиль страницы

Незадолго до сигнала к ужину все было окончено. Перед тем, как промыть полы, из уборных с восторженным ревом вытащили на палках первопричину аварии: армейский полусапог и нечто с металлическими пуговицами, в прошлом представляющее из себя чей-то мундир. И то и другое закинули на верх беспорядочной кучи, в которую были свалены артиллерийская тележка с бочкой, носилки, сломанные тачки, брезентовые ведра, палки, доски и, наконец, знаменитый паром из дверной створки. На кучу плеснули бензином и бросили спичку. До полутораста человек, ужасающе измазанных, полуголых, а то и просто голых, сбросивших в огонь испачканные трусы — с удовлетворением созерцали ревущее пламя этого аутодафе.

А немного спустя, измылив наличные запасы мыла и за нехваткой умывальников облив друг друга ледяной водой из кружек, бутылок и чистых ведер, мы, усталые, но счастливые, выходили погреться к догоравшему костру. Именно эту подходящую минуту избрал Болек, чтобы предстать перед нами и в законченных газетных оборотах выразить нам свое одобрение. Все приняли его комплименты как должное, но Пьер неожиданно рассердился.

— Тебе без ложной скромности лучше бы помолчать, — тоже по-французски отрезал он, и краем уха я слышал, как Иванов синхронно перевел Трояну:

— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала.

Болек поднял брови.

— Почему, однако?

— Потому что ты, плетясь в хвосте событий, стараешься ухватиться за этот хвост. Ты уже пятые или даже шестые сутки в Фигерасе, а тебе и на ум не пришло, что в казарме, куда ты, правда, не заглядываешь, люди дышат собственными экскрементами и, что еще хуже, там пахло не только дерьмом, но и возможностью эпидемии. Твоей святой обязанностью было собрать нас, ответственных групп, и потребовать, чтобы мы во что бы то ни стало ликвидировали это безобразие. Для того тебя перпиньянский комитет и облек доверием. Но пока ты раскачивался, молодой товарищ, который приехал лишь сегодня утром, сразу сообразил, чем надо заняться, и своим примером сумел поднять значительное большинство на эту неприятную акцию. И теперь не ты, а он — наш реальный руководитель, единственный, кто имеет право благодарить нас. Он нас, а мы — его! — И, повернувшись к смутившемуся Белино, Пьер зааплодировал, а за ним и все.

Мы не спеша шли к столовой «навстречу шрапнели», как сказал Остапченко, когда хранивший напряженное молчание Чебан упрекнул Пьера:

— За что… ты… обидел… его? Он студент… ученый… и партийный…

— За дело, — уверенно ответил Пьер. — Что называется, в полном уме и при твердой памяти. Я его знаю. Поразительно, до чего этот человек не любит действовать! Всю свою жизнь он предпочитает подводить итоги чужим действиям. Политический бухгалтер. История партии для него гроссбух. Любимое его занятие — подсчитывание чьих-то ошибок, по возможности старых, апробированных временем, при этом он обязательно повторяет, что мы учимся на своих ошибках. Он наизусть вызубрил, кто, где, когда, зачем и почему отклонился от буквы закона, про всех вызубрил, и про больших, и про маленьких, и в международном, так сказать, масштабе. О гибели Карла Либкнехта он не вспоминает, зато о его ошибках поговорить любит. Ошибки Парижской коммуны знает наперечет: скажет «примо» и загнет большой палец, скажет «секундо» и зажмет указательный. Подумать только, уже перед самым отъездом в Испанию умудрился прочесть доклад в студенческой ячейке на актуальнейшую в период Народного фронта тему — о двадцати одном условии Второго конгресса Коминтерна…

— Брось ты из-за него аппетит портить, — взял Пьера под руку Володя Лившиц. — Имей в виду, чтобы съесть в один присест миску гарбансасов, волчий голод нужен. Зачем заглушать его неприятными разговорами? Лучше порадуемся, что мы сегодня смогли сделать нечто небесполезное, а завтра на рассвете двинемся дальше.

— Не то выражение: нечто небесполезное, — не согласился Ганев. — То, что мы сделали, без преувеличения можно назвать коллективным первым подвигом только что прибывших в Испанию волонтеров.

— Надеюсь, что это был и последний подвиг подобного рода, — высказался я, — уж слишком от него смердело. Запах все время компрометировал его. Хотя он точь-в-точь вроде одного из подвигов Геркулеса.

— С той разницей, что твой Геркулес, который, уж если стремиться к точности, звался Гераклом, был хитрый грек и белоручка. Он, даже совершая этот свой единственный трудовой подвиг, не стал натирать мозоли, а заставил какую-то речушку авгиевы конюшни промывать. А мы, дурачки, все ладонями…

— И молодец… Стахановец… значит, был… — пошутил вдруг Чебан.

— Неужто и впрямь напослед тута жрем? — вопросил Юнин.

— Что ни на есть напоследок, бравый солдат Швейк, — заверил его Иванов. — Завтра чем свет поедем, — и он тихонько, как всегда фальшиво, затянул:

Па-а-след-ний но-не-шний де-не-о-чек

Гу-ляю с ва-ми я, дру-зья,

А за-втра ра-но, чуть све-то-о-чек

За-пла-чет вся мо-я се-мья…

Но ни чуть светочек, ни в течение всего дня мы никуда не поехали, не поехали и на следующий. Общее приподнятое настроение сменилось унынием, непривычным храброму, как то было ведомо еще Тарасу Бульбе. Наступили третьи сутки, а о нашем отъезде — ни слуху ни духу. Зато стало известно, что в этот день охранявший крепость отряд уходит на фронт, под Уэску.

Утром трубач с замашками театрального герольда в последний раз протрубил нам сигнал. Вскоре отряд собрался в подворотне и без всякой помпы удалился. Его место заняли какие-то, по определению Юнина, «цивильные» старички с неизбежными черно-красными повязками на рукавах и вооруженные дробовиками.

После завтрака, ничем по обыкновению не отличавшегося от предыдущего ужина, все поплелись в казарму и завалились на койки, чтобы сном скоротать нескончаемое безделье. Лишь некоторое число французов и бывшие воспитанники Гримма потянулись в кантину. На опустевшем плацу остались только мы с Ганевым да немецкая группа, чинно усевшаяся в ряд на привычном месте послушать политбеседу своего солидного руководителя в монпарнасском берете.

Ни они, ни мы не обратили внимания на въехавший в ворота грузовичок, на котором обычно подвозились продукты. Однако он почему-то остановился не у входа в кухню, а за углом, у глухой кирпичной стены, и тогда я заметил в кузове трубача и нескольких бойцов из ушедшего на фронт караула. Откинув борт, они на веревках опустили что-то длинное и тяжелое, закатанное в парусину, скорее всего, ящик с оружием. Но когда парусину развернули, оказалось, что в ней лежит статуя Мадонны. Ее не без труда подняли и приставили к стенке. Беломраморная Богоматерь стояла на круглом пьедестале, ногти босой ноги чуть выглядывали из-под складок хитона, изящно придерживаемого маленькой рукой, другая, обнаженная по локоть, прикасалась перстами к левой стороне груди.

Прислонив статую к стене, бойцы разобрали винтовки и отошли. Тогда дверца грузовичка распахнулась и из кабины выпрыгнул знакомый двойник Района Наварро. Ему очень шла защитная пилотка с рогами и болтавшейся кисточкой, через плечо на светлом ремне висел жандармский палаш в сияющих ножнах, по всей вероятности, трофейный. Восемь человек с трубачом на фланге выстроились. Подхватив эфес палаша под мышку, Рамой Наварро подбежал к ним и что-то закричал. Шеренга взяла винтовки на руку, по следующей команде подняла их к плечу и принялась целиться в Мадонну. Красивый юноша неловкими рывками обнажил палаш и вздел его ввысь. Трубач прижал мундштук горна к губам. Я посмотрел на немцев. Многие из них повскакивали с встревоженным видом, их старший, прервав беседу, обернулся и оцепенел, глаза его округлились. В это мгновение грохнул залп, а за ним послышался страшный треск. От стены полетели осколки, заклубилась пыль. Палаш снова сверкнул на солнце, снова рявкнула труба, снова прогремел залп и снова защелкали рикошетящие пули. Один из стрелявших дико заорал и, сев на землю, ухватился за ботинок. По-видимому, ему попало в ногу. Двое, отдав винтовки соседям, подхватили раненого под коленки и, согнувшись, потащили через плац к кордегардии. Занеся палаш, ожесточенный командир подскочил к статуе и сильно толкнул левой рукой. Статуя покачнулась. Он толкнул вторично. Мадонна медленно наклонилась и рухнула, как срубленное дерево. Анархист вспрыгнул на нее и, взвизгнув на манер джигитующего горца, ударил палашом по мрамору. Палаш звякнул и отскочил вбок. Ударивший болезненно охнул, ему отдало в руку. Перехватив палаш локтем, он злобно плюнул на расстрелянную Мадонну и, не удостаивая никого взглядом, с перекошенным лицом пошел к грузовичку. Шофер рванул, не дожидаясь, пока все взберутся в кузов, и последний боец, сорвавшись, долго гнался за машиной.

Мы обступили поверженную Богоматерь. Она лежала на боку и, как будто ничего не случилось, продолжала почти кокетливо прижимать тонкие пальчики к сердцу.

— Богоборцы какие-то, — не выдержал я. — Одержимые. На фронте патронов не хватает, а они открыли пальбу по мраморному идолу.

— Одержимые, конечно, — согласился Ганев. — Но, видно, здорово все же насолила им за века эта самая присноблаженная и пренепорочная и честнейшая херувим, если они… А тебе не кажется, — перебил он сам себя, — что мы с тобой сию минуту воочию наблюдали то самое сражение? С ветряными мельницами?