Как бы в ответ на звонкую песню, первые солнечные лучи, пучком, будто из софита, озарили знамя, а потом упали и на поющих. Театрально освещенное утренним солнцем траурно-красное знамя, полощущееся на сверхъестественно голубом фоне над декоративной крепостной стеной, и дружный хор сильных мужских голосов делали все похожим на сцену из неизвестной оперы.
В дополнение, словно по мановению дирижерской палочки, из ниши крепостных ворот выступил, как и следует быть в добропорядочной опере, герольд с трубой в руке. Единственное, что портило ансамбль: труба была давно не чищена. Да и нарядился трубач скорее для оперетки. Расстегнутый солдатский френч спускался на серые полосатые брюки из тех, что носят банковские служащие посолиднее, а из-под брюк выглядывали белые полотняные тапочки; на голове красовалась надвинутая на самые брови рогатая пилотка с болтающейся на шнурке кисточкой, концы шелкового черного с красным шейного платка свисали на голую грудь. На левом плече горнист придерживал большим пальцем брезентовую перевязь направленной дулом в землю винтовки. Выставив ногу и вскинув горн вверх, как делают на парадах фанфаристы, он раскатисто протрубил несколько нот. По времени ему следовало бы сыграть зорю или даже повестку к ней, но, судя по отрывистости и энергичности сигнала, он исполнил нечто вроде призыва к атаке. Если такова была испанская побудка, то, во всяком случае, она достигала цели, ибо через несколько минут плац заполнился потягивающимися и зевающими людьми.
И вдруг я увидел, что по лесенке из какой-то землянки с бетонированным и покрытым дерном накатом, должно быть, предназначенной служить пороховым погребом, поднимается, щурясь от солнца, встрепанный и явно неумытый Семен Чебан. За ним, обеими ладонями приглаживая волосы, показался Ганев, а дальше — все наше купе в полном составе.
Я кинулся к ним, и Семен, судя по его радостному удивлению уже зачисливший меня в без вести пропавшие, раскрыл навстречу прямо-таки отеческие объятия. Со стороны это трогательное зрелище, вероятно, донельзя походило на последнюю из описанных в «Станционном смотрителе» картинок, изображавших историю блудного сына, с той лишь разницей, что здесь не имелось повара, закалывающего в перспективе тельца упитанна. Впрочем, что я? И повар в перспективе был: в десять часов нас должны были кормить.
А пока я сбегал за Лившицем. Мушиная музыка нисколько ему не мешала, его понадобилось будить. Поскольку канализация в центральной казарме оказалась нарушенной, нам пришлось долго стоять в очереди у выброшенного через окно кухни шланга, но кое-как, все девять, мы помылись холодной до зубной боли водой. После этого грелись на солнышке и беседовали, не слишком, надо признаться, оживленно, — суточный пост сказывался. Я узнал, что мои спутники приехали перед рассветом, что Пьер Гримм, задержавшийся в Перпиньяне по делам, передал своих уленшпигелей кому-то другому, а Володю Лившица прикомандировал к нашей компании и должен сам к ней присоединиться не сегодня завтра.
Наконец уже около одиннадцати все постояльцы крепости («крепостники», как острил Иванов) потянулись к столовой, расположенной в отдельном одноэтажном здании. Она вместила всех: кроме югославов, певших на стене, поляков, вместе со мной преодолевших границу, приехавших следом за нами фламандцев и встретивших нас французов; здесь во главе со своими ответственными сидели представители еще многих народов, и в неразборчивую разноголосицу вплеталась то немецкая, то итальянская, то некая совсем непостижимая речь, — а всего, по черновым подсчетам Володи Лившица, не меньше двухсот едоков. Потные кухари в грязных передниках бегом разносили пирамиды глиняных мисок и с ловкостью жонглеров расшвыривали их по деревянным столам, на которых с одного конца рядами стояли пустые жестяные кружки, с другого — свалена груда потертых алюминиевых ложек, а посредине сложены клетью узкие, как кирпичи, белые буханки. Разломив и попробовав крахмальной белизны крутой неприятно пресный хлеб и разобрав ложки, мы с плохо скрываемым нетерпением ждали, провожая всякую глазами, пока глазурованные миски, запускаемые рукой кухонного фокусника, поочередно докатывались по полированной поверхности до нас.
— Ну-ка, Дмитриев, какую команду подают у вас на флоте, когда борщ разлит по тарелкам? — вопросил неугомонный Иванов.
Зеленый от бессонницы и голода, но оживившийся при виде дымящейся пищи, Дмитриев негромко, но повелительно отчеканил:
— Вес-ла-а на́ воду!
Гребцы дружно окунули ложки, но уплыли недалеко. Несмотря на зверский аппетит, содержимое мисок вызвало замешательство. Во-первых, от непонятного блюда исходил очень сильный, но не очень приятный запах, во-вторых, оно смущало и консистенцией. Никто не мог сообразить, из чего оно приготовлено. На расстоянии, руководствуясь обонянием, его можно было принять за фасоль с испорченным мясом, но брошенный в миску взгляд сразу обнаружил, что в темном растительном масле плавает не фасоль, а нечто невиданное и потому возбуждающее сомнения.
— Турецкий горох, — рассеял всеобщее недоумение Ганев. — Правильное название: нут. Питательно, но неудобоваримо.
Зацепив ложкой некоторую толику вышеупомянутых нутов, по внешнему виду ближе всего приближающихся к разваренным желудям, он храбро сунул их в рот. Мы последовали его примеру.
— В Карпатах наши солдаты прозвали плохо проваренную перловую крупу — шрапнелью, — задребезжал высокий голос Остапченко. — Куда ей. Вот оно где действительно шрапнель.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят. Лопай, как говорится, что дают, — хмуро заметил Иванов. — Тем более голод не свой брат. Посмотрите вон на Трояна и давайте ему подражать. Ишь как уплетает.
— Сам бы рад, да с души воротит, — пожаловался Дмитриев. — Жир тухлятиной воняет. Ворвань какая-то, черт бы ее драл.
— Неочищенное оливковое масло, — успокаивал его Ганев. — Пахнет отталкивающе, но зато содержит много витаминов. Правда, на непривычный желудок оно действует вначале вроде касторки, однако другого здесь не употребляют, разве что в дорогих ресторанах. Посему придется понемногу начинать приучаться к нему.
Густое каштанового цвета масло было противно не только на запах, но и на вкус. Я брезгливо вылавливал из него кусочки жесткого мяса, похожего на конину, или мучнистые, величиной с наперсток бобы и поскорее заедал сухим крошащимся хлебом.
— Видать… что учитель… Про все… знаешь…
Не вдаваясь в критику, Семен подобно Трояну успешно очищал свою посудину.
— При чем тут учитель. Я из болгарских колонистов, оттого и знаю про нут. А насчет масла все сведения из путеводителя.
— Эхма, картошечки бы со шкварками сюда, — умильно протянул Юнин. — А турецкий горох пущай бы турки себе и жрали. Нам бы не в обиду.
— С меня хватит, — Иванов оттолкнул наполовину недоеденную миску. — Все полезно, что в рот полезло, да этот басурманский горох в витаминовом масле без тренировки не лезет.
— В стране гражданская война, — напомнил Лившиц, — привередничать неудобно.
Возможно, что и со стыдом, но скоро все положили ложки, хотя опустели лишь две глиняные миски — Трояна и Семена Чебана. Один Лившиц из дисциплинированности продолжал жевать. По скучным лицам сидевших рядом французов и разноязычным репликам, долетавшим с разных сторон, было ясно, что завтрак ни в ком не возбудил восторга. Однако тонус слегка повысился при новом появлении раздатчиков. По двое они волокли сорокалитровые бидоны, в каких по всему белому свету развозят молоко, но, к приятному разочарованию, принялись разливать из них по составленным в концах столов кружкам вино. Мутное и лиловое, как чернила, сладковато-терпкое, оно отдавало медным привкусом и ничуть не походило на легкие французские вина, но тем не менее принято было благосклонно. За столами посыпались шутки, послышался смех.
Внезапно все головы повернулись к дверям. От них упругими шагами по проходу двигался очень красивый молодой испанец в защитной рубашке с засученными рукавами и повязанным по-пионерски опять-таки черно-красным галстуком; широкий кожаный пояс оттягивала спереди тяжелая кобура. Вошедшего сопровождал маленький, аккуратно одетый штатский с интеллигентным, но излишне самоуверенным лицом, по всей видимости, переводчик. Оба поднялись на небольшое возвышение в глубине, на котором стоял ненакрытый круглый столик; должно быть, в свое время за ним обедал дежурный офицер, наблюдая за порядком в солдатской столовой. В разных местах зала зашикали, и настала полная тишина.
— Внимание, товарищи! — не напрягаясь, но так чтобы было слышно в отдаленных углах, провозгласил переводчик, причем его «р» показалось мне излишне твердым для француза.
— Я этого человека знаю, — зашептал Володя Лившиц. — Он тоже из Брюсселя. А вообще-то из Польши. Зовут его Болек, Болеслав. Выходец из богатой и религиозной еврейской семьи. Порвал с ней. Играет заметную роль в студенческой партийной организации. Никак, признаться, не подумал бы, что он здесь.
— Внимание! — повторил Болек. — К нам пришел представитель местных революционных сил. Он командир, или, правильнее, респонсабль роты, несущей караульную службу в крепости, и тем самым является нашим гостеприимным хозяином. Камарада хочет сказать вам несколько слов.
Присевший в ожидании на край столика, респонсабль караула соскочил и шагнул навстречу аплодисментам. Теперь, когда, горделиво вскинув подбородок и положив правую руку на кобуру, он повернулся лицом к нам, было хорошо видно, что это совсем еще мальчик, и притом поразительно похожий на недавнего кумира кинозрительниц обеих Америк и всей Западной Европы — на божественного Рамона Наварро. Но, конечно, Рамон Наварро и в подметки не годился стоявшему перед нами безвестному своему двойнику. Ведь знаменитый голливудский красавец был застрахован на астрономическую сумму долларов, и все головоломные трюки в «Бен-Гуре» за него выполняли дублеры, тогда как этому вызывающе красивому юноше во всех предстоящих опасностях никаких дублеров не полагалось и ни одно страховое общество не рискнуло бы и полуцентом за его жизнь.