Изменить стиль страницы

Высунувшись из окна по пояс, я жадно всматривался в людей, с самого начала понявших, что надо делать. Лица у них были обветренные, дочерна загорелые и очень исхудалые, но, к моему изумлению, — вполне обыкновенные, если не считать, что кроме сильной усталости они носили еле уловимый общий отпечаток чего-то объединяющего их изнутри. Пожалуй, это было чувство собственного достоинства.

Пока бойцов центурии разводили по вагонам, обнаружилось, что среди них есть и еще раненые. У одного согнутая рука покоилась в черной завязанной вокруг шеи косынке, у второго глаз был прикрыт толстым слоем ваты и поверх марли крест-накрест залеплен пластырем, третий, хотя и стоял в строю, прихрамывал на обутую в мягкую домашнюю туфлю правую ногу.

В наш вагон, где для них безропотно очистили место, тоже ввели восемь человек. Все эти восемь ветеранов были молоды, но когда, гортанно переговариваясь, они пробирались по проходу, я, давая дорогу, испытывал перед ними такое искреннее преклонение, какое, несмотря на невыгодную для меня разницу лет, было сродни лишь наивному детскому преклонению Пети Ростова перед Васькой Денисовым или Долоховым.

Едва поезд тронулся, как поместившиеся у двери напротив меня Лягутт и Фернандо отправились знакомиться с немцами. Вскоре пробиться к предпоследнему купе стало невозможно. Однако уже через час наплыв любопытных стал спадать: интерес к новым спутникам понемногу вытеснили совершенно неописуемые виды, которые открывались нам. Наконец даже наиболее упорные Лягутт и Фернандо, до одури накурившиеся с немцами, вернулись на свои места.

— Славные парни, — резюмировал Лягутт. — Двое говорят по-французски, но ничего особенного не рассказывают. Смеются. Сами, говорят, увидите. А с остальными не разговоришься. Только по-немецки. Да еще по-испански научились. С ними Фернан поболтал. Но куда им. По-испански он их забивает, — заключил Лягутт с оттенком гордости за Фернандо, на своем родном языке, оказывается, забивающего немцев.

Фернандо скромно ощерил свою заячью губу. Что касается меня, то я не мог оторваться от окна в коридоре. Как ни подмывало меня поподробнее расспросить первозванных антифашистов о приобретенном ими военном опыте, но сначала мешало сборище любопытствующих, запрудившее подступы к их купе, а затем отвлекло расстилавшееся за окном водное пространство, особенно после того, как там, куда мы ехали, разгорелся закат.

Поезд катил вдоль моря, иногда отдаляясь от него на несколько метров, чтобы обогнуть высокую скалу, иногда приближаясь так, что в окно проникал острый запах морских водорослей. Берег выглядел сплошным пляжем, а побережье — непрерывным курортом. По временам паровоз громко свистел, предупреждая станцию о своем приближении, и, весело стуча, пробегал через нее, а море то поднималось, то опускалось, и было так хорошо, что на какую-то секунду я вдруг ощутил себя ничем не связанным вольным путешественником и почти забыл, куда и зачем я еду… Но внизу на парапете промелькнули неумело начертанные мелом серп и молот, и я очнулся, но стал еще более счастливым, когда вспомнил, что не путешествую, а вместе со многими честными людьми еду куда надо.

Взяв в рот одну из остававшихся у меня «кэмел», я пощелкал зажигалкой, но бензин иссяк. Заметив это, ко мне шагнул тоже стоявший в коридоре черненький юноша из центурии, больше похожий на начинающего учителя, чем на солдата. Он вытащил из кармана брюк целое кресало с длинным, несколько раз скрученным в узлы оранжевым фитилем, вставленным в стальную трубочку, ударил по ней кремнем, раздул искру и протянул свою пиротехнику мне. Я прикурил, и моя благоуханная сигарета завоняла тлеющей тряпкой.

— Выбрось эту дамскую безделушку, — посоветовал он на непринужденном французском, — она хороша для гостиных, а в траншее гаснет от слабенького ветерка или от капли дождя, как и спички тоже. Лучше приобрети такую вот махинацию.

Я осведомился, где этакими допотопными штуками торгуют, в Париже я их, к примеру, в продаже не встречал. Он ответил, что их полным-полно у любого барселонского разносчика. Мы разговорились. Часа два мы беседовали у окна, хотя оба давно не замечали сменявшихся перед нами маринистских пейзажей, а когда солнце село, перешли в купе, где уже крепко спали остальные семь тельмановцев.

Вначале я пробовал направить разговор в русло актуальности, расспрашивал о положении на Арагоне, о роли, сыгранной там центурией, о собственном участии моего собеседника в боях и о его впечатлениях при этом. Я надеялся незаметно выпытать, что переживает на фронте необстрелянный новичок; в глубине души меня сильно беспокоило (сказывалось влияние бесчисленных антивоенных романов, проглоченных мною), до какой степени удается среднему человеку подавить в себе естественный страх или по крайней мере скрыть его от окружающих. Однако молодой немец явно не был расположен распространяться на такие темы. Он отвечал на расспросы вежливо, но коротко и чересчур формально, лишь однажды очень серьезно, даже грустно заметил:

— C’est fatigant: la guerre, tu sais…[24]

Но так как он был первым немцем, с которым мне когда-либо привелось разговаривать, да еще антифашистом, то наша беседа не оборвалась вследствие ее сдержанности, но лишь сместилась, соскользнула с доброй испанской войны к худому германскому миру. Тут мой новый знакомый оказался несравнимо словоохотливее, и я засыпал его вопросами. Мне необходимо было разрешить с его помощью кучу накопившихся недоумений, распутать все, что, на мой взгляд, никак и ни с чем не вязалось, и я прямо-таки насел на него, требуя, чтобы в конце концов мне толком объяснили, и по возможности без обязательных ссылок на инфляцию и Версальский договор, а также и без Фрейда, какими же сверхъестественными средствами этот, не умеющий ни прилично писать, ни логически мыслить, взбудораженный маньяк смог за каких-нибудь три года увлечь за собой и окончательно свести с ума прославившийся своей рассудительностью и уравновешенностью цивилизованнейший народ, уж не магической ли силой вертящегося браминского креста, неисповедимыми путями замешавшегося во всю сию нибелунговскую затею и даже ни с того ни с сего впершегося в германский государственный герб, сумел Гитлер добиться столь сокрушительной победы на выборах?.. Не преминул я задать и каверзный вопрос, почему все же не проникают из Германии сколько-нибудь достоверные сведения о массовом сопротивлении фашизму со стороны рабочего класса и куда, в частности, подевались те тринадцать миллионов совершеннолетних граждан, которые еще так недавно голосовали кто за социал-демократическую партию, кто за коммунистическую, но во всяком случае против фюрера?

И как ни странно, а худенький немецкий мальчик, уже успевший повоевать, нашел в ответ собственные незатасканные слова, произнесенные с настолько искренней интонацией, что они импонировали мне больше множества других, принадлежавших авторитетам. Он возразил, например, что немцев совершенно напрасно считают рассудительными и уравновешенными. Вот французы, те действительно рассудительны, а об англичанах без натяжки можно сказать, что они люди уравновешенные, но никак не о немцах. Главное, по его мнению, чем взял Гитлер, — отвратительным потаканием «нашему гипертрофированному, носящему почти патологический характер национализму», потом — умением внушать страх и пользоваться этим страхом, да еще поддержкой могущественного союзника, каким была ненависть и презрение коммунистов к социалистам. Усмехнувшись, он сослался на самого себя и признался, что к своему собственному отцу, матерому социал-демократу, он, будучи членом Союза коммунистической молодежи, относился «хуже, чем к Гинденбургу». Даже на избитый, хотя и немаловажный вопрос, что произойдет, если Гитлер объявит мобилизацию против СССР, молоденький тельмановец ответил не по-газетному:

— Что произойдет? Ничего. Война произойдет. И лучше не надеяться на чудо, вроде предсказанного одной нашей изданной в Париже брошюрой, где сказано, что сразу же за всеобщей мобилизацией в Германии начнется всеобщая революция. Глупости. Догматизм кабинетного политика. Может быть, без особой радости, но сначала все пойдут. Не забудь, что, когда Гитлер снял штаны и нагадил на Версальский договор, в восторг пришли все немцы за очень малым исключением. Исключение составляли лишь самые умные да еще самые верные.

— То есть коммунисты?

— Самые верные из коммунистов и самые умные из всех остальных. Пойми. Гитлер первый в истории выполнил кое-что из обещанного перед выборами. При нем кончилась безработица, пусть за счет военных заказов, но кончилась. Это очень многих соблазнило. Взять хотя бы моего младшего брата. С окончания школы он всегда был безработным и состоял, понятно, в одной со мной молодежной ячейке, а сейчас у него есть работа, и он вступил в Гитлер-югенд. Наш отец в концентрационном лагере, я бежал во Францию, а он марширует и «Хорста Весселя» орет. Нет, не верь никому, кто станет доказывать, что немцы не пойдут за Гитлером и не будут воевать. Будут.

— Печально.

— Скорее страшно. И стыдно.

Мы помолчали.

— А вот долго ли они согласятся воевать, это другое дело. Мне кажется — не долго. Теперь я по себе знаю, как хорошо думается в окопах. Уверен, что мой брат и миллионы таких, как он, проведут месяц-другой в позиционной войне, поерзают под артиллерийским обстрелом, испытают на своей шкуре удары советской авиации и задумаются о том, кто послал их воевать с русскими и кому это выгодно, а там понемножку начнут вспоминать, чему их отцы и старшие братья учили. Дойдут до того, что припомнят и предупреждение Димитрова: фашизм — это война…