Изменить стиль страницы

Тем бурнее была моя радость, когда при оформлении моем в запас в звании капитана я вдруг услышал от обстоятельнейшего полковника Шустова из отдела кадров Управления, за каковым я числился в момент ареста, что в моем деле сохранилось несколько фотографий, относящихся к испанской войне, что, поскольку для Управления они интереса не представляют, мне, буде я пожелаю, их могут отдать. Так в моем владении вновь очутились тринадцать драгоценнейших для меня реликвий.

Какими неисповедимыми путями они перепорхнули с Малой Лубянки на Гоголевский бульвар из следственного дела НКВД в личное, сохранявшееся в Наркомате обороны, и почему их там оказалось тринадцать, и не все сорок или пятьдесят, я объяснить не берусь, — это производственная тайна бериевских органов безопасности. Ничуть не легче объяснить и то, каким образом четырнадцатой при тринадцати фотографиях оказалась упомянутая открытка, в особенности если принять во внимание, что на ней изображено.

Чтобы исключить ее использование в качестве почтовой карточки и не подвергаться налоговому обложению, на оборотной стороне была поставлена эллипсовидная печать с французским текстом по овалу: «Международный комитет помощи испанскому народу», а в середине — до чего, однако, Вася Ковалев отошел от прежней конспиративности! — «Русская секция». На лицевой же — в круге, занимающем большую часть открытки, прескверный одноцветный отпечаток с откровенно ремесленной акварели: одномоторные бомбардировщики несуществующего типа долбят неизвестно чьи проволочные заграждения, на которые сверх того надвигается и бутафорский танк. Слева на эти условные ужасы войны наложен отрезок кинопленки с тремя кадрами. В каждом — портрет. Над и под клише помещена надпись по-французски и по-русски, исполненная по последнему слову типографского шика того времени, то есть без знаков препинания и заглавных букв: «русские эмигранты погибшие в борьбе с фашизмом в Испании», а в самом низу и тоже на двух языках: «цена 1 франк». Верхний из трех портретов отпечатан явно с фотокарточки, содранной с какого-нибудь удостоверения, скорее всего когда будущий герой Арагона еще был регентом хора, почему и сфотографирован в белой вышитой косоворотке: но даже подпись «Glinoetzky» не позволяет согласиться, что этот изможденный старик, с непокрытой белой головой и провалившимися щеками, — он. Под Глиноедским — Ганев в шинели и берете. Он получился великолепно, и французское начертание его фамилии могло бы понадобиться лишь тем, кто с ним не встречался. В третьем кадре всегда веселый острослов Федя Лидле, он в таких же, как на Ганеве, шинели и берете, в зубах его гнутая трубка. Лидле был убит авиабомбой значительно позже, летом 1937 года, под Брунете, на должности комиссара роты автотранспортного полка в армии Модесто, а командовал ротой его закадычный друг Николай Николаевич Роллер. В общем, Ганев посмертно попал в достойное общество. Глиноедский был одним из организаторов Арагонского фронта, стал начальником его артиллерии, и хоронила «коронеля Хименеса Орхе» вся Барселона; благодаря Кольцову и Эренбургу доброе имя Владимира Константиновича Глиноедского вернулось на родину. Лидле у нас никому не известен, но он был очень популярен в Париже как один из создателей и руководителей русской группы унитарного профсоюза шоферов такси. Пав в Испании, Лидле оставил вдову и маленькую дочку.

Я всматриваюсь в фотографию помещенного между ними Ганева и поражаюсь, до чего он был молод. А тогда он казался мне пожилым. И как иначе: когда мы познакомились в куле грязного вагона III класса, везшего нас из Парижа в Перпиньян, мне только что исполнился тридцать один год, а Ганеву было за сорок, — чем не старец.

Продолжаю с печалью вглядываться в его открытое смелое лицо.

Вечная память!

Древний возглас, пением которого завершается панихида, сам срывается с моих губ, хотя я отлично знаю, что он имеет в виду отнюдь не человеческую утлую память. «Увы, утешится жена, И друга лучший друг забудет…» Недавно появились новые звучные и обнадеживающие слова: никто не забыт и ничто не забыто. Они скромнее «вечной памяти» и мудро не предопределяют сроков действия. Было б, пожалуй, еще лучше, если б они оставались благим пожеланием: никто не должен остаться забытым… Ничем другим, как горячим желанием продлить насколько это в моих возможностях память о человеке, умершем на чужой земле за правду и справедливость, вызвано все, что рассказано здесь о Ганеве. Именно этим свидетельским долгом оставшегося жить перед павшими в Испании друзьями и товарищами из интербригад и перед поистине великим испанским народом, первым вступившим в бой с фашизмом за свою и нашу свободу, продиктована и вся эта книга.

Хотя на следующий день бригаду никуда не дергали, это не значило, что он обошелся без треволнений. Начать с того, что еще перед завтраком величественный дом на берегу Мансанареса затрясся мелкой дрожью, даже подвески люстры зазвенели в гостиной. Бомбили где-то в отдалении, но весьма впечатляюще, в чем мы смогли убедиться, высыпав на шоссе и с уважением рассматривая затмившую на северо-востоке полнеба и продолжавшую распухать вулканическую тучу.

— Похоже, опять за Махадаондой, — вздохнул Белов.

Во дворе ко мне подошел Луиджи и попросил узнать у генерала, нужна ли ему в ближайшие полтора или два часа машина, если нет, Луиджи хотел бы немного покопаться в моторе: вчера в нем начинало слегка позвякивать. Лукач ответил, что собирается выезжать ровно в двенадцать, другими словами, для проверки клапанов в запасе не два, а почти четыре часа, и Луиджи обрадованно поспешил к «пежо», стоявшему в гараже с уже поднятым капотом.

После завтрака, зная, что мы никуда не едем, я написал в Париж, но конец письма пришлось скомкать, так как Белов объявил, что в отсутствие Херасси и Прадоса, отправившихся в оперативный отдел фронта за картами, мне необходимо немедленно съездить в Эль-Пардо и передать командирам батальонов, эскадрона и батареи утвержденный комбригом распорядок на время проблематического отдыха.

В тот момент, когда норовистый мотоцикл Алонсо, совершив неизменную попытку стряхнуть меня при переезде через сточную канавку между гаражом и воротами, выруливал влево на середину шоссе, справа возник стремительный серый болид, в котором я с покорной безнадежностью угадал наш «пежо», после возни с мотором испытываемый Луиджи на взлетной скорости. До боли скривив шею, я успел различить за стеклом гримасу испуга на лице Луиджи, а падая — Алонсо, чтобы ослабить удар, сообразил положить мотоцикл — продолжал смотреть, как под душераздирающий визг тормозов «пежо», уподобившись брыкающемуся мустангу, вскинул багажник, с лязгом перевернулся через передние колеса на крышу, ударился о гудрон задними шинами, пружинно подлетел опять, перекувырнулся вторично и, громыхая, завалился в кювет. Выпростав ногу из-под мотоцикла, я, прихрамывая, бросился вслед за Алонсо к Луиджи, спасшему нас, рискуя собой; из ворот выбегали на подмогу шоферы и мотористы.

«Пежо» лежал в канаве на правом боку. Дверца со стороны водителя была полусорвана, наверное, ее открыл сам Луиджи, но выпрыгнуть не успел и теперь неподвижно скорчился за нею подошвами кверху. Несчастного извлекли и потащили через дорогу: руки и ноги его болтались, как у мертвого.

Когда мы с Алонсо вернулись в Ла-Плайя, «пежо» уже не было в кювете. Бареш еще на пороге рассказал, что Луиджи, которого мы оставили без признаков жизни, спустя минут сорок — раньше чем прибыл вызванный к нему Хейльбрунн — вдруг открыл глаза и вскочил как встрепанный, порываясь к разбитой машине. Хейльбрунн, однако, удостоверившись, что на пострадавшем нигде ни царапины, все же на сутки уложил его в постель, но это так, для блезиру, а вот с машиной похуже: она оказалась менее выносливой, за ней пригнали автокран и на дыбках уволокли в Кольменар-Вьехо, недели на две командир бригады как без ног остался.

Но обходительный Тимар уже на другое утро утешил донельзя огорченного Лукача, приведя ему из Мадрида взамен «пежо» последнюю новинку автомобильного рынка — весь будто вороненый восьмицилиндровый «форд», еще не обкатанный. Последнее обстоятельство вызвало неудовольствие Луиджи, который, едва Тимар вышел из «форда», уже, презрев советы медицины, с хозяйским видом инспектировал его. По убеждению Луиджи, обкатку Тимар обязан был взять на себя, а так на первое время это не авто, а скорее погребальные дроги.

Словно чтоб оправдать эту терминологию, первый рейс на новой машине Лукач совершил к месту еще одной аварии, со смертельным на сей раз исходом. Лишь накануне приданный нам для связи с мадридским штабом мотоциклист — молодой сархенто карабинеров, и фигурой и лицом похожий на луврскую статую Гермеса, только переодетого в серовато-зеленую форму и в карабинерское фуражке вместо крылатой шапочки, — пролетая по Коруньскому шоссе на своем огнедышащем «харлее», потерял вдруг над ним контроль и со всего маху врезался лбом в телеграфный столб. Перед тем как убрать обезглавленное тело и останки мотоцикла, Бареш пригласил на место катастрофы Лукача. Вернулся комбриг чернее ночи и сердито потребовал от Белова, чтоб, если мы не хотим терять в тылу больше, чем в боях, в сверхсрочном порядке проверить, умеют ли в конце концов ездить те, кому доверена баранка автомобиля или руль мотоцикла. То же комбриг повторил по-немецки Реглеру и, насвистывая бравурную мелодию, что обыкновенно служило признаком охватившей его меланхолии, удалился к себе.

— Раз человек передвигается по земной поверхности со скоростью в сто и больше километров, удивляться, собственно, надо не тому, что он разбился, а тому, что жив остался, — философски заметил Белов. — И единственное, что для избежания несчастных случаев необходимо, — это запрещение превышать разумный предел в восемьдесят, а еще лучше в шестьдесят километров. Но предварительно проанализировать, подготовленные ли у нас на транспорте люди, тоже, разумеется, небесполезно.