Весь хор двинулся к имяниннику, подхватил его, и он полетел на воздух. Потом тем же путем полетел старина-унтер, артиллерист-моряк, и наконец — хозяин Миккель Бауер. Последнее путешествие огласилось отчаянным детским криком и даже лаем Ахмета, который однако насилу удрал от пробудившегося Сибирлетки.
И вот, наконец, уж все и совсем кончилось, все прощались, но вдруг сам имянинник завел ту же песню — и Облом Иваныч полетел на воздух, крича, как ограбленный: «Ей Богу не стою! Не достоин!» При этом фельдшер, от несоразмерного усердия, оторвал ему деревянную ногу и держал ее с изумлением перед своим носом. Однако же на смех учебного унтера, все таки высунул язык и примолвил: «Небось, тоже хочется: ан нет, полетишь, да пожалуй не туда сядешь!», что и было приписано, как следует, единственно необразованности по фронту, и «неучливости» фельдшера.
Наконец же на дворе уже стемнело, и все собрались, распрощались: «прощайте, господа, счастливо оставаться! Благодарим покорно, Лаврентьич! Прощай и ты, собаченция! Прощай Сибирлет-ворище!»
— «Врешь!» — раздалось в темноте и затем только слышалась икота, да вполголоса увещание… Разбрелось почтенное воинство.
Месяц, словно отбившийся от стада гусь белый по синему озеру, плыл своей неторной дорожкой по темному небу. Все уже спали сном праведников; но гусь этот месяц или луна, как пишется в книгах, вечно помешает чьему-нибудь покойному сну!
Крепко и сладко спала многочисленная, как комплектное капральство, семья честного Бауера, и только чуткое ухо матери услышало легкие вздохи и тихое ворошенье на девичьей постели ее дочери: «Что ж ты это не спишь?» «Не знаю!» — отвечала Гретхен. Да и где же ей еще знать, что это за птица такая — бессонница? Мать скоро захрапела, а девице совсем не спалось, и этот гусь — месяц, что-то очень пристально выглядывал из-за рамы оконной своим серебряным лбом. Думала, думала она, задремала, заснула… А страшные лица с страшными пушками в руках, все целятся в одного… «Не троньте его! Не стреляйте!..» — плачет и умоляет она, бросается между ними… и проснулась, и взялась холодными руками за свою горячую голову бедная Гретхен…
«Неужели можно стрелять человеку в сердце?» — спрашивает она мысленно, а луна спокойно глядит уже с другой стороны из-за черной оконной рамы и как-будто хочет ответить: «Отчего же-с! Все единственно, можно и в сердце!» Вздрогнула девица, кругом все спят, храпят; на дворе уже звучно повевает свежий ветерок — предвестник утра… Навряд ли уснет бедная Гретхен!
Сибирлетка, между тем, так храпел, мошенник, что из отворенных сеней, в ночном молчании, это было слышно на другом конце двора, а в птичнике всю ночь тихонько меж собой гоготали гуси: «Вишь, мол, солдатская собака как закатывает! И не брешет после балу-то!» — как будто перешептывались они. А сверху, порой, спросонья, покачнувшись на нашести, досадливо прокудахчет петух: «Чуть не оборвался, да полно же вам гомонить, смерть спать хочется!» и спрячет голову в перья.
«Спи-и!» — пропищит себе в крыло тоненьким голоском прозябшая курица — и все спит тихо, ни гу-гу!
Только ветерок, ни свет ни заря, поднялся, проказник: то листик пустят к верху, то бумажку занесет на крышу, да пылью мечется. Шутку ли он шутит, дело ли делает — почем знать! Может быть служба подневольная: до солнца подмети улицу, да пыль обдуй, хошь не хошь — дуй!