Железной дороги не было и в помине. По шоссе, выложенному булыжником, громыхают фаэтоны, запряженные четверками резвых лошадей, тарахтят почтовые брички, в них, яростно размахивая кнутами, гонят лихие ямщики в четырехугольных шапках со сверкающими на солнце медными бляхами. Чиновники вальяжно едут на перекладных.

Почту в городе содержат частные лица на арендных правах. Владелец дома, в котором ваш покорный слуга явился впервые на свет, как раз и был таким содержателем почты. И таким образом, как вы, вероятно, представите сами — все мои детские воспоминания о родимом крове переплетаются со ржанием лошадей, громыханьем неимоверного количества бричек, памятью о центре почтового двора, о конюшне, в которой стояло по семьдесят — восемьдесят лошадей. Было тут и грубой постройки помещение, где отдыхают ямщики, была и «ожидальня» для пассажиров, она так и звалась — «ожидальня»… Был еще и внушительный склад фуража, сбруи и прочих атрибутов тогдашней почтовой станции. Все это кануло в вечность, однако и навечно осталось в моей памяти… Помню особенно отчетливо двор, вымощенный большими каменными плитами неправильной формы. В памяти и сейчас — жаркий день, солнце ярко светит в безоблачном небе. Выбегаю на двор, замираю от восторга… Сын нашего домовладельца, Люля, сидит на небольшом жеребенке без седла, держась обеими руками за голову лошади. Дворник нашего дома держит лошадку за уздечку и водит ее по двору. Люля старше меня года на четыре, я потрясен тем, что он ездит верхом на самой настоящей лошади. Желая похвалиться перед нами, мальчишками почтового двора, он гордо кличет нас по имени, мы гурьбой бежим за отважным всадничком и визжим от восторга. Вдруг на крыльцо черной лестницы нашего дома выходит мой отец. Это — самое раннее о нем воспоминание. Высокий, худой, с небольшой бородкой… Он идет к дворнику, берет у него из рук уздечку, снимает Люлю с лошади, подхватывает меня одной рукой и сажает на лошадку. Разве передашь словами восторг, которым я был охвачен? Прикасаюсь к теплому, потному телу лошади — живой, настоящей, мои ножки раздвинуты до отказа и плотно прижаты к крупу. Голова кружится от необыкновенной высоты, на которой я неожиданно очутился, ведь сейчас я почти одного роста с отцом! Только подумать! Крепко ухватившись за гриву лошади, смотрю сверху на мальчишек, окруживших нас. Все во мне дрожит от восторга. Отец начинает потихоньку водить лошадку по двору. Сколько нежности и любви я тогда почувствовал впервые к своему отцу, так разгадавшему мою мечту, доставившему мне незабываемое счастье… И долгое время в нашем доме были разговоры о том, как я катался на лошади.

В то время в Каменец-Подольске процветала контрабанда, которая действовала в широких размерах еще и благодаря активному участию в ней местных властей. Близость границы сказывалась. Это обстоятельство сыграло важную роль в скором времени, когда я уже стал гимназистом и впервые столкнулся с деятелями революционного подполья… Но об этом позже, позже… А пока еще кое-что из семейной хроники.

Отец получил домашнее образование, знал географию, математику, однако никакой профессии не был обучен. Вот на него пал выбор моего богатого деда — он решил сделать его женихом моей матери. Все справки, добытые от сватов и знакомых, были в высшей степени положительные. Исключительно честен. Хотя, увы, небогат. Но деньги дедушке и не были нужны, он сам собирался дать богатое приданое, наводил новые и новые справки, все это делалось без ведома моих молодых родителей, детей тогда не спрашивали, желают они жениться или выходить замуж, родители все решали без них. Дед объявил дочке, что она невеста, и ей стали шить приданое, приготовлять квартиру в одном из домов дедушки, а бабушка даже не смела спросить — как он выглядит, жених ее дочери?.. Наконец назначен день свадьбы, и мой отец с огромным количеством родственников прибывает в Каменец-Подольск. Впервые жених и невеста видят друг друга.

После свадьбы молодые остались жить на полном содержании дедушки. И вот уже через несколько дней после свадьбы моя мать стала несчастной. В первые же дни супружеской жизни она заметила: отец как-то тревожно прячет свои носовые платки. Сначала не придала этому никакого значения. Но однажды утром, проснувшись, когда отец умывался, сильно покашливая, она увидела, что на кровати было большое кровяное пятно, а под подушкой платок, свежесмоченный кровью. Отец понял — скрывать больше нельзя, и открылся моей матери… Оказалось, он уже несколько лет болен туберкулезом, у него частые кровохарканья. Болезнь тщательно скрывалась — родные боялись, что из-за болезни его не удастся женить. А сам он никак не мог предупредить мою мать, так как его согласия на этот брак не спрашивали и впервые он увидел ее в день венчанья. Впрочем, об этом я, кажется, уже вам рассказывал…»

Борис Ильич на мгновение смолкает, погружаясь в далекое детство.

Стенографистка ждет.

— «Это было трагическое признание. Тут же мой отец сказал, что он готов немедленно устроить развод, поскольку совершенно ясно — он не жилец на этом свете… Страшно волнуясь, рассказав все это, ждал он ответа матери. Однако произошло то, чего он не ждал. Мать выслушала исповедь спокойно, не прерывая ни разу. Помолчав, сказала, что готова отдать моему отцу всю жизнь и сделает все для того, чтобы он выздоровел. Моя мать — ее звали Софьей — была очень умна, очень энергична, очень миловидна и по натуре являла собою воплощение жертвенности. Она развивала энергию необыкновенную, когда было надо помочь тому, кто в этом нуждался. Помочь — словом и делом. Всю свою жизнь, до самой смерти, занималась благотворительностью. И когда дед мой, узнав от нее, что ее муж болен безнадежно, предложил ей разойтись немедля, она сказала в ответ: скорей умрет, чем разойдется с человеком, который болен. Переехала в новую квартиру, где воздух лучше, чище, был при доме садик. Дед смягчился и отправил моего отца за границу для лечения. Тот побывал на лучших европейских курортах, в Меране, в Ницце..

Случилось чудо отцу стало лучше. Пошли еще дети. Мать родила одного за другим пятерых сыновей, из которых в живых осталось трое, первые двое умерли в раннем возрасте… Деньги меж тем таяли, отец тяготился тем, что живет на чужой счет; он решает получить образование и подготовиться к экзамену на аттестат зрелости. Тайно от деда берет уроки алгебры, тригонометрии, французского и латинского языка.

В 1890 году, когда мне исполнилось пять лет, отец вновь заболел, и на этот раз — смертельно.

Чахотка взяла свое.

Из моих ранних воспоминаний наиболее запомнился день его смерти. И этот день, и его канун во всех деталях встают передо мною, помню, помню каждое из лиц, вот что удивительно, всех помню, кто побывал у нас тогда в доме. И о чем говорили — тоже помню.

Очевидно, впечатление ребенка от смерти отца, сам отец, мертвый, рыдающая у его изголовья мать, — все это было настолько сильным и настолько разительным, что оно стало как бы метой, началом — и с этого дня у меня почти нет перерыва в воспоминаниях.

Моя мать овдовела в двадцать четыре года. Осталась она с тремя малолетними детьми. Моему старшему брату Абе восемь, младшему Янко — два. Мать уже тогда приняла решение — не выходить замуж, всецело отдаться воспитанию детей. Предстояла жизнь тяжелая, трудная, материальное положение семьи просто плачевное все прожито и истрачено на лечение отца…»

— Борис Ильич, вы давненько, помните, в Серебряном Бору, собирались непременно рассказать, притом подробно, как гимназист Боря, недавно перешедший в седьмой класс, встретился в Каменец-Подольске с лидером эсеровской боевой организации Григорием Гершуни, точнее, лидер боевой организации эсеров встретил в Каменец-Подольске некоего гимназиста Борю.

— Было такое дело, — кивнул Борис Ильич. — Учтите, что это происходило в начале двадцатого века, в самом-самом начале его, когда наш с вами Каменец-Подольск жил глухой, болотистой, провинциальной жизнью. С точки зрения полиции, да и самого генерал-губернатора, царило полное благополучие, и никто и подозревать не мог о том, что здесь может гнездиться хотя бы самая невинная крамола. Учтите, со времени движения народовольцев не было ни одного, представляете, ни одного политического ареста.

Шепотом передавали, что в духовной семинарии читают вслух народническую литературу, ну, читают, мало ли что и кто читает, главное, нет в губернии революционеров, ни одного нет и даже ими не пахнет…

А как-то вечером я застал у себя старшую сестру моей Фанни — позволяю себе говорить «моей», потому что она, Фанни, в будущем станет моею женой и с нею будут теснейше связаны многие события моей и научной, и личной жизни. Многое в этом отношении вы уже знаете, а если нет, мы еще вернемся к этой обаятельной гимназистке с толстой косой и большим пышным бантом. Старшая ее сестра была в этот раз чем-то сильно взволнована и попросила меня закрыть дверь на ключ. Сегодня, сказала она, понизив голос, пришел некий господин из Киева, ему надо немедленно повидаться с гимназистом Збарским. Он сидит в сквере и нас ждет. Я уже была у тебя, тебя не было дома… Рассказывая все это, она запиналась, дрожала… Ее угнетало, что она стала невольной посредницей каких то подпольных дел. Мы пошли в сквер, со скамейки поднялся человек.

«Знакомьтесь, это Пепа», — сказала сестра.

Вы, наверное, заметили, Евгения Борисовна зовет меня Пепа. Это подпольная моя кличка с тех далеких времен… Сестра тотчас же оставила нас вдвоем и, думается, сделала это с большим облегчением. Передо мной стоял человек лет тридцати пяти — сорока. «Где мы можем уединиться?» — спросил он, мгновенно окинув меня с ног до головы беглым, но пронзительно-острым взглядом. Я ответил: у нас в квартире, матери нет дома, можно сколько угодно разговаривать наедине. Молча дошли, так же молча разделись и поднялись наверх, в гостиную. Приезжий был одет модно, элегантно, совсем не похож видом на мои представления об истинных революционерах, помнится, это-то и произвело впечатление. Заметив, что я гляжу на него неотрывно, ласково улыбнулся и стал расспрашивать, с какого времени интересуюсь я революционным движением и разбираюсь ли в существующих политических партиях.