С удовольствием рассказал ему, как я еще в октябрьскую ночь сорок первого года в Кронштадте, будучи арестован из-за отсутствия ночного пропуска матросским патрулем, до выяснения моей подозрительной личности отправлен до утра в маленькую комнатку в Доме Флота, где у камелька для растопки были приготовлены пожелтевшие дореволюционные газеты, в том числе и «Кронштадтский вестник». В нем я прочел с увлечением дневники адмирала Данилова, описывавшие жизнь Федора Федоровича Ушакова, о котором я не имел, стыдно признаться, никакого представления. И тогда еще возникла мысль — «если буду жив» — написать о его судьбе, странно похожей на судьбу Суворова…

Несколько лет работал я над историческими материалами, и вот — первое в стране представление драмы…

Борис Ильич был обрадован, что спектакль удался, от души поздравлял и вдруг заметил, что я что-то хотел сказать, но, начав, смолк, и понял: я чем-то был озабочен.

Так и было. Наряду с праздничным настроением премьеры на Фонтанке меня не покидало давнее чувство тревоги, я был до крайности расстроен упорно ходившим там, в Ленинграде, неясным, но крайне неприятным слухом.

В ленинградской прессе — ни слова, однако слухи ползли все упрямей — о каком-то немыслимом, невероятном по своему существу якобы происходящем, или происходившем, или предстоящем в городе судебном процессе.

Будто бы на скамье подсудимых сидят руководители ленинградской обороны, ни больше ни меньше.

Борис Ильич слушал меня с напряженным вниманием.

В числе обвиняемых якобы такие люди, как П. Попков и А. Кузнецов, с этими именами был связан любой из девятисот дней ленинградской обороны, имена, хорошо известные любому ленинградцу, прошедшему блокаду.

Ведь Петр Сергеевич Попков был все месяцы осады председателем Ленинградского Совета, а потом, с 1946 года, — первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии.

Александра Александровича Кузнецова я знал лично, еще когда он был назначен первым секретарем одного из ленинградских райкомов, помню его приход в Дом писателей на встречу с литераторами, все обратили внимание на его живую речь, лишенную стандартов, пустословия, подкупавшую конкретностью и свободной манерой, — сидевший подле меня Михаил Михайлович Зощенко наклонился и шепнул: «Внушает доверие».

Помню и то, как А. А. Кузнецов сердечно и деловито отнесся ко мне, когда я вернулся с зимней финской войны и у меня вскоре в битком набитом трамвае вытащили документы и, главное, партийный билет. Тогда это грозило суровыми последствиями, вплоть до исключения, разборами дела у себя в парторганизации, потом на бюро райкома и т. д. и т. п. Я ушел на войну добровольцем, мерз в снегах на петрозаводском направлении фронта, работая в газете-дивизионке литсотрудником, и, возможно, еще и потому А. Кузнецов учел и это обстоятельство и пренебрег всеми полагающимися и мучительными процедурами, приказал выдать мне новый партбилет сразу. Впрочем, вскоре сердобольным и сознательным вором старый партбилет был подброшен в почтовый ящик и возвращен в райком.

К началу войны А. А. Кузнецов был уже при А. Жданове вторым секретарем Ленинградского областного и городского комитетов партии, ему было присвоено звание генерал-лейтенанта, он был членом военного совета Ленинградского фронта, известен своей смелостью, бывал не однажды в полках, батальонах, ротах, на передовой, а в 1946 году переехал в Москву — уже в качестве секретаря ЦК КПСС.

К этой фамилии прибавилась, по слухам, и другая, не менее примечательная.

Николай Вознесенский, бывший ленинградец, академик Академии наук СССР, с 1938 года председатель Госплана СССР, с 1939-го — заместитель председателя Совета Министров СССР, в 1942—1945 годах член Государственного комитета обороны, с 1947 года — член Политбюро ЦК КПСС. Ему же принадлежала известная в годы после войны серьезная теоретическая книга «Военная экономика СССР в период Отечественной войны».

И такие люди — на скамье подсудимых?

Борис Ильич слушал да только молча качал головой.

Слух шел о том, что все они якобы были в заговоре, стремились превратить Ленинград в столицу России, создать, таким образом, вторую столицу, противостоящую первой…

И что их ждет высшая мера.

Я так разволновался, что не мог продолжать.

— Что же это такое?.. — тихо спросил Збарский.

Наступило тяжелое молчание.

— А знаете, — сказал я, — ведь вот что характерно. В дни войны и блокады мы почти ничего не слышали об арестах врагов народа, да и врагов народа, кроме нескольких жалких ракетчиков, что-то не помнится в мужественные и трагедийные девятьсот дней осады…

Борис Ильич встал, прошелся, заглянул в соседнюю комнату, там сидел, как обычно, офицер «охраны объекта», каким являлся сам Борис Ильич.

Збарский помедлил, постучав по стенке и усмехнувшись, показывая, что она, быть может, прослушивается, и вполголоса, но достаточно четко сказал:

— На всех нас надвигается новый тридцать седьмой год. Можете мне поверить на слово, это так, а не иначе. И то, что вы рассказали, — живое тому подтверждение.

…Пишу эти строчки, прерываю, заглядываю в Советский энциклопедический словарь издания 1983 года.

У всех трех названных мною видных деятелей государства — одинаковые даты смерти.

Не берусь называть всех обвиняемых этого так называемого «ленинградского дела», я их не знаю, но они были, были, были…

И терзающая душу боль, неутихающая печаль и мучительная горечь потерь, глобальных и личных, незримо и непрестанно были с нами…

В Ленинграде за девятьсот дней погибли сотни тысяч людей, сраженных голодом, холодом, вражескими воздушными и артиллерийскими обстрелами, в битвах у городских порогов.

Обвиняемых по «ленинградскому делу» расстреляли свои…

Збарский был прав. Надвигался новый 1937 год.

А быть может, кому-то это было нужно — подбрасывать в адскую печку новые и новые поленья, разжигая подозрительность, ослабевшую было, когда шла война, сплотившая народ в невиданном единстве и не позволявшая развиваться этим жутким свойствам натуры?

Быть может…

А мы продолжали работать и жить недавним восторгом Великой Победы, под мирным синим небом, отбрасывая дурные предчувствия, и трудились, и шутили, и смеялись, и собирались дружными шумными компаниями, и ездили в отпуск купаться в Крым и на Кавказ, и ходили в театры, и смотрели фильмы, и читали книги, и слушали концерты, и наслаждались просто общениями, без которых жизнь невозможна и скудна…

Таково уж было наше поколение, — не сломить, не поколебать веру в то, что дали давние, ленинские годы…

ПРОГНОЗ И ПРЕДВИДЕНИЕ надвигающихся новых апокалипсических времен, сделанные Борисом Ильичом, подтвердились его собственной судьбой.

Ни у нас, ни у него на все это фантазии недостало.

В начале пятьдесят второго года Збарский был арестован.

Зачем? За что? Как решились снять со священного поста часового?

За месяц до ареста Борис Ильич заболел.

Ночью — внезапный острый приступ холецистита. Воспаление желчного пузыря.

Уже в девять утра он на операционном столе у А. Н. Бакулева, знаменитого хирурга, собрата Бориса Ильича по академии.

Операция проходит блестяще. Через неделю его, по настоятельной просьбе, транспортируют домой. Состояние удовлетворительное.

Каждое утро начиналось с того, что мы звонили и спрашивали:

— Как здоровье Бориса Ильича?

Евгения Борисовна отвечала односложно:

— Слабость.

Однажды, когда мы позвонили как обычно, Евгения Борисовна на наш вопрос молча повесила трубку.

Решили — нас разъединили. Позвонили снова. Трубка снова была брошена.

Что это могло означать? Неужели — смерть?

Сразу же позвонили на его кафедру. Трубку, как всегда, взяла его секретарша.

— Кира Михайловна, что случилось? Звоним Борису Ильичу, Евгения Борисовна молча вешает трубку.

Пауза.

— Александр Петрович… Людмила Яковлевна… Больше туда не звоните. Вы меня слышите? Не звоните.

— Слышу, — сказал я. — До свидания.

…Недавно оперированного, еще не вставшего на ноги больного спустили вниз, к ждущей у подъезда карете, и отвезли на Лубянку.

…Спустя несколько месяцев, вечером, пришли за Евгенией Борисовной.

Дома был десятилетний Витя. Старший сын Феликс с невесткой в театре, во МХАТе, смотрели Диккенса…

Начался обыск. Евгения Борисовна сидела в спальне, молчала. Когда пришедшие сообщили ей, что часть квартиры будет опечатана, решительно потребовала: «Перенесите в столовую рояль, моя невестка по профессии пианистка, рояль будет ей нужен». Тон ее был настолько категоричен, что тут же начали передвигать рояль. Она сказала: «Учтите, что, пока не вернутся сын с женою, они в театре, я никуда отсюда не двинусь, я должна оставить им десятилетнего Витю». Ее условия были молча приняты. Они ждали. Вернулись из театра старший сын с женой. Тотчас же все поняли. Прощаясь, Евгения Борисовна каким-то молниеносным движением успела передать невестке книжку в сберкассу, находящуюся у них в доме. Поэтому утром в сберкассе, куда еще не успели сообщить о ночном аресте, а доверенность была уже предусмотрительно сделана заранее, родные получили какую-то сумму денег, которые им были так необходимы для существования.

По рассказам невестки, Евгения Борисовна за все эти драматические минуты не проронила слезинки, была сдержанна и внутренне собранна, и даже пришедшие за нею не могли этого не ощутить. Все, что было описано при ее аресте, было конфисковано после ее осуждения…

МИХАИЛ ИЛЬИЧ РОММ снимал на «Мосфильме» по моему сценарию двухсерийную эпопею — «Адмирал Ушаков» и «Корабли штурмуют бастионы».

В эти труднейшие годы жизнь и работа свели меня с одним из крупнейших наших кинорежиссеров и личностью во всех смыслах замечательной.