Изменить стиль страницы

Глава семнадцатая КОГДА ЗАКИПАЕТ СЕРДЦЕ

1

Война шла к концу, и Сабир Азатов спешил. Не опоздать бы! А дорога была длинной и долгой. От Уфы до Москвы, потом до Киева, а оттуда через всю Украину. Пришлось пересечь часть Польши и чуть не всю Словакию. Лишь через две недели он добрался до штаба армии. Отсюда позвонил в полк, и за ним выслали подводу.

Ехать за Сабиром вызвался сам Голев. Заодно ему поручили завернуть в госпиталь и проведать Таню с Олей.

Встреча с Азатовым вышла теплой, трогательной, и они несколько минут не выпускали друг друга из объятий. Что ж, дружба у них большая и давняя. Столько пережито и столько перечувствовано.

Всю дорогу до госпиталя Тарас рассказывал про полк, про бои и походы, про всех, кто жив и кого уже нет. Сабир то радовался, улыбаясь, то тяжко вздыхал, подолгу отмалчиваясь.

Голев не сводил глаз с друга. Как постарел он за год, а ему нет и тридцати. По лицу пролегли морщины, которых не было раньше. Веки воспалены. У висков пробилась седина. Лишь черные глаза по-прежнему остры и пронзительны, в них ум и энергия, и, чего никогда не было, мучительное раздумье и усталость, ничем не прикрытая боль израненной души. Шутка ли сказать, сразу потерять сына, жену, мать. Голеву до сих пор памятен коридор смерти, через который когда-то прошел их полк. На таком же вот поле растерзаны и родные Сабира. Война застала их на Украине, когда сам Сабир еще жил в Уфе. Всю семью потерял. Да и сам в беду попал, и с год пролежал в госпитале. Тарасу не терпелось расспросить про дом, про Урал, откуда прибыл Сабир, про всю тамошнюю жизнь. Но Голев молчал. Зачем бередить раны, успеется. Пусть оглядится, пообвыкнет, тогда легче и разговаривать.

В госпитале их сразила приятная неожиданность: девушек выписывали. Им обеим давали по месячному отпуску, но ни одна из них никуда не поехала. Только в полк! А тут и еще радость — вернулся Сабир.

Возвращались радостные и возбужденные. Правда, Олю никто не ждет. Максим уехал в газету, и когда они свидятся теперь, вовсе неизвестно. Тане не терпелось, и она то и дело торопила Голева.

Низкое солнце выглядело сонным. Над гребнями дальних гор густо скапливались тяжелые глыбы синих туч, огненно золотистых по краям. А выше, словно размотанная пряжа, тянулись сизые волокна облаков. Местами они походили на паутину. Багровея, солнце постепенно словно наливалось кровью и становилось зловещим. В сердце Тани невольно прокралась тревога, и она, щурясь, все глядела и глядела на медлительно гаснувшее солнце. Если б оно всходило сейчас, поднималось, распаляясь все более и более. Но солнце угасало, и по земле метались длинные черные тени. Тане стало не по себе, и она умолкла.

В сумерки добрались до рабочего поселка, где еще вчера хозяйничали немцы. Пустая улица встретила их гнетущей тишиной. Блеснуло разбитое на дороге зеркало. Звякнула под колесом какая-то посуда, меж домами мелькнули брошенные мотоциклы, и всюду — трупы и трупы. На обочине дороги еще дымили обгорелые машины, в стороне догорал большой двухэтажный дом. Черным вихрем рвался из окон нижнего каменного этажа дым и тускло вспыхивало оранжевое пламя. Зловеще полыхало зарево впереди. А на другом конце улицы на фонарных столбах мерно покачивались трупы повешенных чехов и словаков. Всюду громоздились ящики с боеприпасами, разбитые пушки и пулеметы, грузовые машины. Видно, днем немцы контратаковали, ворвались на эти улицы и выбитые снова, оставили тут преступные следы своей кратковременной власти.

Из жителей никого.

Тягостная картина многим напоминала фронтовой украинский пейзаж. Там все было также, и горечь точила горло.

За поселком Голев зарысил, и долго ехали молча.

— Как на Корсуньщине, — тихо прошептала Таня. — Помните, Тарас Григорьевич, коридор смерти. Там еще жутче, страшнее было. Правда?

— Правда, дочка.

— Увидела вот, и опять вся душа изныла. Просто злость снедает.

— Зло копи, а душу крепи.

— Легко сказать, а в груди жжет и жжет, будто огонь проглотила.

— Нечего травить себя беспечь, — погоняя лошадь, успокаивал девушку Голев. — Болью горю не пособишь.

Азатов молчал, стиснув зубы. В самом деле, будто опять Украина, ее села и шляхи, и все в огне и дыму, в крови и смерти. Легко сказать, не трави зря. А как не трави, если все кругом, как соль на живую рану. Соль! Не только тело жжет, и душу. Хуже всякой жажды. Чем ее утолишь, нестерпимую боль?

— Что приумолк, Сабир! — пытаясь приободрить его, обернулся Голев. — Вспомни, как гомонили, смеялись, бывало. Встряхнись, дружище.

— Знаешь, Тарас Григорьевич, как увижу такое, память изводит меня часами. Поглядел на повешенных и опять своих вспомнил.

— Ты был там?

— Заезжал. Поверишь, упал на землю, нет сил подняться. Взял я щепоть земли и ношу на груди — пусть жжет, чтобы помнилось.

— То святой завет!

— Просто чудо, как пережила все Ганка.

— Ты что, разве нашел ее? — так и встрепенулся Голев. — Жива, значит?

— Нашел, выжила. Не знаю только, на счастье свое или на горе выжила. Может, лучше и не находить бы.

— Что, что с нею? — чуть не вскрикнули девушки.

— С ума сошла, и бродила от деревни к деревне. «Не видели, спрашивает, Николку, его до танку прицепили?..» А потом мчится вдруг с криком: «Сынку мий, ридный!..»

Помолчав с минуту, он продолжил:

— С полгода лечили, ничего не помогло. Вырвется и бежит с криком: «Сынку, сынку мий!» Доктор и говорит, возьмите ее домой, лучше успокоится. А будет ребенок, глядишь, и пройдет у нее. Весь отпуск я провел с нею. То ничего вроде, а то снова трясет ее, и страшно бормочет: «Красный снег, видишь, красный снег!..» Сынишку танками разорвали, вот и не может забыть крови на снегу. Да что она, у меня у самого хоть и обмозолено сердце, а болит и болит. Тоже ни за что не забуду и ни за что не прощу. Дай доберусь до них только!

Некоторое время ехали молча.

— Помню, ты сам приводил мне башкирскую пословицу. Неужели забыл? — тихо сказал Голев.

— Это какую?

— Когда гнев твой подобен лихо скачущему коню, да будет ум поводьями.

— Пусть приводил, пословица мудрая, а жизнь мудрее. И жить — не значит прощать, и наказывать!

— Но как, как!

— Огнем и смертью, Тарас Григорьевич.

— Не то говоришь, Сабир.

— Поживем — увидим.

— Нет, сынок, не то…

— Что ж, да будет впереди надежда! — говорили башкирские аксакалы. — А надежда у меня одна — скорей бы добраться до их чертова логова. Не гляди на меня такими глазами, Тарас Григорьевич, прошу не гляди. У меня все под замком, за исключением ненависти, и она не хочет понимать ничего, кроме ненависти.

— Правду говорят, тих, да лих! — обронил Голев, хлестнув лошадь кнутом.

Показались полковые тылы, и все четверо умолкли, возбужденные и настороженные.

2

…К полночи город очищен, и бои уже за окраиной. Вдруг контратака. Немецкие танки снова врываются в словацкий город, крушат заборы и стены домов, расстреливая их в упор из тяжелых орудий. За танками начинает хозяйничать и вражеская пехота.

Леон Самохин засел с разведчиками в большом кирпичном доме. Стальная махина загремела по мостовой под самыми окнами.

— Тише! — обмолвился Бедовой. — Проскочит мимо и не заметит.

Не сдерживаясь, Леон ударил кулаком по подоконнику:

— В отсидки играть! Марш с гранатой на улицу!

— Я ж выждать хотел, чтобы в зад ему… — оправдывался Ярослав, на ходу выхватывая из-за пояса противотанковую. Но прежде, чем успел он выскочить на улицу, Леон распахнул окно и что есть силы бросил свою гранату на башню танка. Граната разорвалась около машины на мостовой. В другие окна тоже летели гранаты, но танк успел проскочить мимо. Он чуть дальше остановился, развернув башню и задрав ее хобот для выстрела по второму этажу, откуда сыпались гранаты.

Ярослав на четвереньках полз по мостовой к танку.

— Быстрее, быстрее! — торопили его из окон.

— Мигом в угол! — скомандовал Леон, увлекая за собой разведчиков. Выстрел, и снаряд разорвался в одной из срединных комнат. Пыль и дым проникли всюду, заставляя чихать.

— Быстрее! — кричали из окон, а уж в комнатах еще разрыв.

Леону видно, как Бедового кто-то догонял, низко пригнувшись. Кто же это? А… Зубец! Приблизившись к танку шагов на тридцать, они оба разом привстали с мостовой и метнули гранаты. Оглушительный взрыв, и стальная махина, подпрыгнув на месте, застыла в оцепенении.

— За мной! — крикнул Леон. — Вперед!

Стреляя на ходу, бойцы рассеяли немецкий взвод, пробившийся к площади, нарвались на второй и начали с ним долгую перестрелку, потом атаковали. Роты Самохина с боями пробивались вдоль параллельных улиц. На ближней площади еще два танка. С одного из них метким выстрелом в упор Руднев сорвал башню. Но другая машина за углом, и ее не достать. Решили гранатами. Но пока подобрались, смотрят, на ней свой же боец, и изо всех сил стучит прикладом в крышку, угрожая подорвать танк.

— Зубец! — узнал Леон. — Ах, леший, непослушный!

Но Зубец ничего не слышал. Он колотил и колотил в закрытый люк и что-то зло кричал там. Танк было рванулся и понесся на разведчиков. Эх, бить бы сейчас и бить!

— Прыгай, поганец! — свирепел Леон, боясь упустить такую цель. А Зубец еще неистовей стучит в люк, и, к удивлению разведчиков, танк вдруг остановился, люк его приоткрылся, и оттуда высунулась голова, плечи, фигура по пояс, которая тянула вверх руки.

— Ура, Зубец! Ура! — закричали разведчики, облепив машину.

Ликующий Зубец так и не слез с танка.

— Прыгай, противный! — засмеялся Леон, — дай хоть обниму тебя.

Зубец с размаху бросился ему на шею.

— Садись, Сеник, вспомним Украину, — позвал разведчика Михась. — Хоть ночку, а повоюем танкистами.

Зубец с Бедовым быстро юркнули вниз через открытый люк, и пока они опробовали механизмы, Михась перечеркнул мелом черные кресты на броне и с одной стороны вывел белую пятиконечную звезду.

— Чтоб свои не ахнули, — пояснил он, забираясь в люк.

Через минуту мотор послушно заурчал и потащил танк туда, куда хотели разведчики… Они еще с час носились по городу, расстреливая гитлеровцев, едва ли подозревавших, что за люди укрыты за бронею их «пантеры». Один из танков они срезали выстрелом в упор, на другом сорвали гусеницу.