Молодой чех долго говорил о своих чувствах.
— Весь мир видит, победу делают русские, хоть американские бизнесмены прямо из кожи вон лезут, раздувая свои заслуги. Их черная душа вся обернута вот этой листовкой, — достал Ярош коричневую бумажку из сумки, протянув ее Березину. — Хотите почитать?
Григорий перевел ее с английского, и все с омерзением узнали о самой гнусной провокации. Грязная бумажонка предсказывала скорую неизбежную войну между СССР и США.
— Вас, конечно, интересует, откуда это? — поморщился журналист. — Из американского журнала «Ридерс дайджест». Да-да, от союзничков. Геббельс ее во всех немецких газетах перепечатал, а его радио разнесло статью на весь мир. Американский журнал открыто печатает такую гнусь, распространяет ее за границей, и Геббельсу не нужно лучшего помощника. Видите, какая циничность! А знаете, откуда у меня эта листовка? В марте я находился в 805 американском батальоне истребителей танков, воюющем в Западной Германии. Немцы немало удивляли янки своей уступчивостью и без боя сдавали им город за городом. А тут удивили еще больше. Смотрим, немецкие стопятимиллиметровые снаряды, не взрываясь, глухо шлепаются в грязь. Все объяснилось очень просто: они были начинены не взрывчаткой, а перепечатками статей из американского журнала. Вот этими самыми, — указал Ярош на листовку в руках Березина.
Как раз утром разведчики привели пленного немца. Среднего роста, пузан, с рыжими усиками щеточкой и осовелыми глазами из-под косматых бровей, он был в меру сер, будничен, и обычен, как и все тысячи «тотальников», ежедневно попадавших в плен. В сумке у него были обнаружены немецкие газеты вот с теми же самыми статьями из американского журнала «Ридерс дайджест», так что содержимое листовки ни для кого не явилось уже неожиданностью, но ее происхождение и способ распространения подивили немало.
— Все они одинаковы, что американские, что английские империалисты: одного поля ягода, — зло заговорил Юров. — Взять хотя бы Черчилля. Все читали в газетах, что он в Греции делает. Он же стаю бешеных волков спустил на людей, которые все годы войны с немцами бились. Для чего он монархистов понавез в Афины? Да чтоб демократов убрать с дороги, к управлению страной не допустить их. Вот и весь Черчилль как облупленный. Да чего там, — махнул он рукой, — черного кобеля не отмыть добела!
Все засмеялись.
— Только не бывать по-ихнему, дудки! — разошелся Юров. — Слышали старую шутку про незадачливых корабельщиков? — обратился он ко всем сразу. — Говорят, большущий кит похож на остров. Корабельщики пристают к нему и, вбив колья, привязывают к ним корабли. Чудовище — терпеливо, не шевелится даже. А разведут на его хребте огонь — оно тотчас вместе с обманутыми пловцами — нырк в пучину. Вот дельцы из «Ридерс дайджест» мне и напоминают тех корабельщиков. Подпалят еще раз — в пучину их, и крышка! Пусть тогда на себя пеняют!
Время близилось к полночи, и Андрей прилег вздремнуть. Тяжка горная война. Она безжалостно выматывает все силы души и тела. А с рассветом снова марш через горные кручи. За окном тихо, тихо. Только тишина фронтовой ночи тревожна и настороженна. Она чем-то похожа на туго натянутый барабан или струну: стоит едва прикоснуться — и все звенит, будя ночной покой. Так и сейчас — то голос часового «стой, кто идет», то дальний выстрел, то гулкий разрыв. И все же тихо.
За стеной вдруг вспыхнул звенящий тоскливый звук. Будто взял кто аккорд и сразу оборвал его. Андрей прислушался. Еще и еще. Аккорды напоминали звуки лютни, но были мягче и певучее. Они сами собой просились в душу. Опять аккорд, сильный и смелый. Затем недолгая щемящая пауза и за ней певучая мелодия неизбывной тоски и отчаяния.
Андреем сразу овладело непонятное чувство. Мысли точно остановились и перешли в тихую грусть без образов, без дум. А мелодия лилась и лилась все более волнуя душу. Почему так близка эта музыка? В чем ее властная сила?
Тихая грусть чьей-то души выливалась в печаль по-детски дискантовых струн. Когда же печаль переходила в безысходную тоску, на их жалобы еще страстнее отвечали будто сдерживаемые ропотом басы. Теперь уже звучали не только жалобы, а прорывался и гнев отчаявшихся. Затем нежная мелодия сменилась вдруг бурными и гневно протестующими аккордами. Ясно, в этой душе нет уже места кротким жалобам, и она готова к отчаянной попытке добыть себе счастье.
Что это? Судьба одинокой души, в чем-то изверившейся и теперь пробудившейся, или судьба народа, сменившего смирение на борьбу за счастье?
Андрея всегда волновал многозначный язык музыки. Он любил се чудесные дисциплинирующие ритмы, умел понимать ее страстные призывы и ценить ее умиротворяющую силу в тяжкие дни испытаний и ее вдохновляющую власть, способную порождать неиссякаемую энергию.
Едва затих последний уже грозно торжествующий аккорд, как сразу же послышался шумный всплеск аплодисментов. Ах, вон оно что, только теперь вспомнил Андрей. Партизанский концерт. В отряде Янчина есть свой самодеятельный оркестр, возглавляемый Франтишеком Буржиком. Его оркестранты уж не раз выступали в подразделениях полка, и их музыка неизменно пользовалась большим успехов. Но Андрей слышал их впервые, и, как ни устал он сейчас, ему захотелось взглянуть на партизанских музыкантов, иначе вовсе не услышишь: завтра их роты уходят в свое войско. Он встал и прошел в соседнее помещение, сплошь забитое ротой автоматчиков и разведчиками, для которых играли чехословаки. Бойцы без сутолоки освободили командиру табурет, и Андрей огляделся. На импровизированной сцене размещалась небольшая группа музыкантов. Перед каждым из них стоял легкий складной пюпитр с нотами и тускло мерцали уже догоравшие свечи.
Франтишек Буржик обернулся к слушателям и попросил их погасить свет. Зачем это? — удивился было Андрей. Ах, вон что! Они хотят исполнить «На разлучение» — знаменитую симфонию Гайдна, и дирижер коротко объяснил историю ее возникновения. Одни считают, комическая пьеса написана с целью посмеяться над строгими педантами, нетерпевшими никаких отступлений от музыкальных канонов. Другие утверждают, будто патрон композитора князь Эстергази решил уволить всех оркестрантов за исключением самого Гайдна, и последний остроумно изобразил скорбное чувство расставания с друзьями. Третьи полагают, что сиятельный меценат до изнеможения доводил музыкантов, и Гайдну захотелось «подсказать» князю, что оркестранты тоже нуждаются в отдыхе. В этих целях, как указано в партитуре, все оркестранты поочередно тушат свои свечи и вместе с инструментом исчезают со сцены, и в конце играет лишь первая скрипка, чтоб закончить финальную мелодию, постепенно сводимую на нет.
Так было задумано. Но случилось непредвиденное — музыкальная шутка переросла замысел композитора, возвысившись до пафоса драмы. Когда-то Андрей не раз читал об этом. Как же прозвучит это теперь, в канун расставания с партизанами?
Едва погас в «зале» свет, как полились чудесные звуки. В них постепенно нарастает тревога, слышится просьба, ожидание, снова беспокойство и смирение, нежная мягкая мольба. Затем врывается бурный неукротимый вихрь, и льется музыка, полная смятения и скорбного негодования. Проходит спокойное адажио, потом легкий менуэт. Похоже, симфония вышла, наконец, в привычное русло и уже течет тихо и величаво, и кажется, вот-вот начнется веселый финал. Ничего подобного. Еще стремительнее несется поток волнующих чувств. Только Андрей и не услышал в них голоса уставших или изможденных оркестрантов. Покоряющая сила музыки оказалась глубже, значительнее, она окрыляла душу, заставляя ее взмывать на недосягаемую высоту и, подрезав там крылья, вдруг бросала ее в жуткую черную пучину.
Вот умолк первый из исполнителей, и погасла его свеча. Мелодия не стала слабее, и свет вроде все такой же. Удалился второй музыкант, и смолк еще инструмент, погасла новая свечка. Исчез со сцены третий, за ним четвертый, пятый… Одна за другой гаснут свечи, замирая, стихают мелодии, и все глуше и глуше оркестр, все мрачнее на сцене.
У Андрея жутко защемило сердце, стиснуло грудь, перехватило дыхание. Что такое? Отчего и почему повлажнели вдруг глаза? Он взглянул на людей справа и слева. У них безмолвно неподвижные лица, и при свете последних свечей видно, как по щекам скатывается слеза за слезой. Какая же сила исторгла эти слезы? А оркестр уж совсем обеднел. Поднялись последние музыканты, потухли последние свечи, истаяла мелодия, и кругом щемящая темная тишина. Лишь тускло тлеет свеча дирижера, и когда он прощается с бойцами, беспомощным жестом указывая на опустевший оркестр, не раздается ни одного голоса, ни одного хлопка.
Покоренный музыкой, «зал» затих и замер. И лишь минуту спустя вспыхнули неудержимые аплодисменты, в которых нельзя не чувствовать, как велика радость и боль души от такой музыки.
Что же это? Уж не дни ли нашей жизни, вычеркиваемые неумолимым временем? Или товарищи по оружию, бессильные против жестоких законов войны и один за другим покидающие наши ряды? Или скорее осуждение любого индивидуализма, ибо жизнь — великое общее дело, и им бессмысленно не заниматься сообща? А может, и величие человеческого духа, гимн подвигу, когда и один вершит славу многих?
Что бы ни было, музыка все равно потрясает, собирая силы души на борьбу за все светлое и доброе.
Чуть брезжил апрельский рассвет, постепенно открывая взору богатейший край моравских земель. Все яснее и яснее вырисовывались длинные и закопченные корпуса железнодорожных депо, сотни вагонов с рудой и углем, застывших на путях, за ними окутанные дымом шахтные отвалы, черные и красные стволы заводских труб, среди которых легко терялись шпили редких костелов; шахтные вышки прямо на городских улицах, густо опутанных черными удавами труб.