Изменить стиль страницы

Не задерживаясь — а хотелось, — Дима прошел мимо, поднялся на свой второй этаж и позвонил.

Знакомая торопливость жены, ее чуть слышные шаги и — она сама, с лицом, как бы застигнутым врасплох. Хотя ведь знала же, конечно, что это он.

— Это папа! — сказала она в комнаты и быстро ушла на кухню.

— А здравствуйте? — сказал Дима.

— Здравствуй, — как-то слишком готовно отозвалась жена.

Сын Дмитрий спал. (Зачем же было ему говорить, что папа пришел? Или она не знала, что спит?) Он зашел в ванную, пустил воду в раковину, посмотрел в зеркало и испугался. Как он мог зайти с таким лицом — с непроверенным, с непереключенным? И кстати был ему тут глоток передышки. Он понимал, что не такое сейчас должно быть у него лицо, но какое, он забыл.

— Письма были из дому? — спросил он, гримасничая перед зеркалом. Домом они по-прежнему называли свой сибирский городок, где остались ее и его родители.

— Не было.

— А как сегодня Дмитрий Дмитриевич? — Его и радовало и беспокоило, что жена, открыв ему дверь, не подняла глаза и сразу же повернулась и поэтому не видела его лица. — Ты все еще считаешь, что из подготовительной его нужно забрать? Ты знаешь, я думаю, это предрассудки, что если ребенок научится до школы читать и считать, то в школе ему будет неинтересно.. Да и осталось-то до школы каких-то три месяца…

Он прошел на кухню и стал в дверях, сильно щурясь от лампы без абажура.

— Почему ты не спросишь, почему я так поздно?

Жена перелистнула страницу книги, которую держала возле тарелки, накрытой газетой.

— Почему ты так поздно?

Дима снял с тарелки газету и стал есть. Кухонное окно было раскрыто, и со стороны танцплощадки доносились взрывы смеха. Смеялись здоровые жизнерадостные парни, иногда голоса в диком каком-то реве и веселье уносило в сторону, слышался топот.

— Тебе, конечно, неинтересно, но знаешь, я, оказывается, старею. Сегодня в автобусе какая-то девушка пыталась уступить мне место. Представляешь? Школьница. Я что-то не помню: в школе мне казались тридцатилетние старыми или нет? Поздно было уже, правда, мне еще надо было заскочить на завод, проследить за разгрузкой, моду еще эту взяли… Может, не разглядела, ошиблась, но ведь раньше-то почему-то не ошибались. Ну посмотри на меня, неужели мне уже надо уступать место в автобусе?

— Это ее ты провожал столько времени?

— Ага, чтоб доказать, что я еще не старый. В чем дело вообще-то?

— Доказал?

Впрочем, это было даже кстати, эта безопасная острота в разговоре, — он по опыту знал, что после нее жена начнет оттаивать. И она оттаивала: больше не горбилась, не так внимательно читала книгу — совсем не читала. Когда она что-нибудь подозревала, лицо ее делалось мерзлым, не как с мороза, когда кровь играет, а тем серым, с посиневшими губами, когда сидят неподвижно в каком-нибудь там холодном, сыром, бетонном подвале. Она была худа, часто болела, но никогда не жаловалась, может, потому что сама работала в больнице, где столько жаловались, столько просили о помощи…

Но хотя и оттаивала, Дима прекрасно знал, что это не совсем правда: она притворяется, что оттаивает. Им обоим это было нужно — видимость примирения, оба уже давно привыкли к такому миру не до конца. С какого-то времени ужасно было не то, что он где-то был, где-то пропадал, а то, что это никак не было объяснено. Когда объяснение находилось — наступал как бы мир.

Когда жена ушла в спальню стелить, он откинулся на спинку стула, от чего-то отдыхая. Кроме того, тело тоже просило распрямиться, как если бы он, молодой и сильный, протомился в мешке. Он устал от усилия казаться усталым. Ему хотелось встать, сбежать по лестнице через три ступени, повозиться с ребятами во дворе. Не сидеть, а как-то употребить свои силы на то, чтобы всем стало хорошо. Тане, жене, Вовке и Дмитрию Дмитриевичу, который сейчас спал. Но как это сделать, он не знал. Он только знал, что хочет не причинять боли никому, но склонись он к любому решению, и была бы боль. И он давно боялся решений. Если бы ему предложили оттяпать палец с тем, чтобы они все были счастливы, он бы оттяпал. Не колебался бы ни секунды. Он посмотрел на пальцы, выбирая, которым пожертвовать. Да что там палец! — руку бы отдал.

— Валь, я пойду пройдусь немного. Эта чертова краска у меня уже в мозгу. Как грипп, ей-богу. Пойду подышу.

— Дима, это же совершенно напрасно, — уговаривающим голосом ответила жена из спальни. — У нас же окна всю ночь открыты, и тебе не воздуха нужно, а отдыха. Не ходить, а отдыхать, ты же не высыпаешься.

— Ты эти советы оставь своим больным, а я не больной.

— И вот что я еще думаю. Не бросить ли тебе какую-нибудь одну работу.

Тут было то опасное направление разговора, которого нужно было избегать. Вот опять предлагали ему выбор. Кроме того, были тут и обстоятельства. Деньги, например. Очень сложно выходило с деньгами. Таня брать, не брала, а не знала, что за комнату ее он платил, слава богу, с Верой Анатольевной удалось договориться. Жена что-то знала, что-то не знала — притворялась, что не знает, но, мол, догадывается. Он тоже не очень вникал. Тут так: ей не пережать бы, ему — не переиграть. Душно, но ничего, дышать можно.

(Или Гоношенков, например. Как ему тогда, в первый день, Гоношенков вылепил, что и месяца тут Дима не продержится. Так это вылепил уверенно и так потом смотрел и ждал — очень хотелось этому опрятному умнику досадить.)

Теперь из-за денег он не мог в перебросе работ и месяца пропустить.

Дима поставил чашку на край стола и стал поталкивать. Чашка слетела и разбилась.

— Что ты там?

— Да вот… Ничего, я приберу.

— Ладно уж, иди. Я сама приберу. Я белье развесила днем, прихвати, пожалуйста.

Танцплощадка уже опустела, и стоять там было не с кем. Лампочка под наклонным козырьком оркестровой раковины покачивалась на легком ветру, Димина тень тоже покачивалась. Он посмотрел на часы и подумал, что успеет еще в привокзальном ресторане выпить грамм сто, тогда удастся быстро заснуть.

Ресторан оказался закрытым, ему стало сильно досадно, теперь нигде в городе уже не найдешь. Он заглянул в стеклянные двери, там были только пустые вешалки раздевалки. Мимо вешалок вдруг прошел шаркающими шагами швейцар с бутербродом и стаканом кофе в руках. Ом заметил Диму, поднял брови и уставился спрашивающими глазами. Сейчас швейцар был больше чем знакомый — Дима как-то отливал ему олифы.. Но как раз из-за этого Дима и испытывал затруднение, — получалось, что он требует услугу за услугу. Швейцар снял с дверей палку и спросил в щель:

— Чего?

— Ничего. Выпить бы вообще-то.

— Хватился. Ну зайди. Постой здесь.

Будто в больших галошах швейцар поплыл в зал, потом вернулся.

— Дуй быстрей. Василиса еще в буфете, скажешь, я пустил.

С тем не пристальным, а как бы жалеющим, устойчивым презрением в красивом полном лице, с которым буфетчица встречала поздних настойчивых гуляк, она положила перед Димой на стойку полузасохшую закуску и налила в рюмочку.

Дима взял рюмочку и замер над ней, ему хотелось переждать, когда совсем остановится подошедший к перрону пассажирский и прекратится легкое подрагивание пола.

— Быстрей! — грубо сказала буфетчица.

Дима пристально посмотрел в самые ее зрачки, но ничего, кроме равнодушия и усталости, в них не увидел. Он выпил, расплатился и вышел на перрон.

В окнах вагонов мягко горел свет в желтых колпаках, и так же светились лица пассажиров, которые пытались что-то разглядеть перед собой через стекло… Под вагонами что-то дышало и потрескивало, словно поезд остывал в чужом ему воздухе. Толстая тетка в плаще шла с ведром помидоров, останавливалась перед каждым тамбуром, там светились огоньки сигарет. Никто у нее не брал, вдруг один взял все вместе с ведром.

— Демьян, что ли? — неуверенно сказали за спиной Димы.

Дима вздрогнул от какого-то сложного чувства и ощутил, как к горлу его подступают слезы и холодный смех.

Тот, кто назвал его Демьяном, стоял возле вагона, держался за поручень, был высокий, и поза его выражала нерешительность — то ли оторваться от поручня и наброситься, то ли отвернуться и забраться обратно в вагон.

Дима тотчас его узнал.

И как только узнал, тот и набросился.

Это был Женя Постышев, одноклассник, земляк, сто лет не виделись, длиннота, фитиль, волейболист, в строю первый стоял, ну слушай, это ж надо…

Они отстранились, разглядывая друг друга, продолжая узнавать, немного как бы и онемев. Женя был все такой же, для всех немножко свой, но ни для кого в особенности, — такое у него какое-то, черт возьми, было лицо… Кажется, даже в том же спортивном костюме, вечно он ходил в кедах, в трико, коленки пузырем, потрепанный портфель под мышкой…

— А я сначала не поверил, смотрю, Дёма, да нет, думаю, похож… Потом вспомнил, что ты с Валькой переехал куда-то в эти края. Да ты вроде все такой же!

— И ты!

— Ну ты чего? Живешь тут, что ли?

— Но! — сказал Дима, с удовольствием вспомнив, как у них дома говорили «но» вместо «да». — А ты? Ты куда? В Москву?

— Не, я на море, отпуск у меня… Слушай!..

— Слушай! Ну как там, кого из наших видел? — перебил Дима, пугаясь, что Женя будет спрашивать дальше, и чувствуя невозможность сказать что-то коротко.

— Да всех. Всех почти вижу…

— Ну а так вообще… Женился?

— Ха! Дочь нынче в школу пойдет.

— И у меня. Сын. В школу нынче пойдет.

Женя совершенно непроизвольно — некое движение случилось у него за спиной, дверь вагона где-то хлопнула — оглянулся.

И тут Дима понял, что им сейчас не о чем будет говорить. Внезапно он почувствовал усталость, настоящую усталость — первый раз за весь день. Наверное, у него и язык не повернется больше говорить.

— Так ты в отпуск?

— Да вот…

— Надо же… Вдруг слышу: «Демьян…» Я уж отвык, меня тут, понимаешь, Дмитрием зовут, черт его знает, как получилось, назвался первый раз, теперь все — Дима и Дима… Глупо, конечно, я даже жалею…