Изменить стиль страницы

Отец взял ведро и пошел к мужчинам, там возле колоды было немного воды в длинной ямине. А к нам с бабушкой подошла девочка примерно моего возраста. Она была сильно красивая, и красота ее не вызывала во мне ощущения боли. Обычно я испытывал боль или что-то вроде испуга, когда видел особенно красивую женщину. Одета она была как взрослая, то есть в длинное необъятное платье, в складках которого совсем не чувствовалось тела… Вру, оно как раз очень чувствовалось вопреки этому тяжелому вороху, но конечно же было очень худо, почти ничего, зато в движенье, в движенье. Она обошла телегу, обошла нашу лошадь, нырнув ей под шею, и остановилась прямо перед бабушкой, сидевшей на середине телеги, боком, свесив ноги через край, как сидела на своей кровати.

— Ты что-то сказала, бабусь?

— Вот я и говорю! — подняла сразу же бабушка голос, до этого едва различимый среди мириадного звона, какого-то шелушения и треска. — Это бы пошто валенки-то не догадаться взять, у меня ноги зябнут. Имя-то ничо, они знай вертятся то эдак, то так, а я как свесила свои колоды…

Цыганка хоть и задала вопрос, но ответ ее не интересовал. И чего ей тут надо было? Она то быстро, но с задержкой, взглядывала на меня, то откидывала волосы с плеча на спину, показывая сережки, то вдруг, нагнувшись, чесала босые ноги.

— Тебе походить надо, — сказала она.

— Дак ноги-то не ходют! Я бы это пошто все сидела-то, если б они ходили…

Девочка вела себя очень уж бесцеремонно и назойливо, к бабушке она прямо прилипла, наверное, ее очень привлекали два золотых кольца рядышком на одном пальце, она то и дело дотрагивалась к ним и наконец совсем забрала руку к себе; бросила эту руку, взяла другую. Вытащила гребень из седой бабушкиной головы, расчесалась, потом забралась в телегу, прошлась коленями по нашим мешкам с провизией, при этом держась за бабушку, будто она была неживая. Гребень, конечно, пропал, подумал я. Но что было удивительно, так это сама бабушка: как она смотрела на цыганку! Глаза ее, правда, никак не поспевали; только вглядится с каким-то пристальным умилением, а та уже где-то за спиной, и тогда оказывается, что глаза бабушки полны слез. Тут гребень появился снова; девочка стала искать в бабушкиной голове.

— Ты чья будешь-то? — спросила бабушка.

— Антонова.

— Антонова… Да ведь вас поди-ка теперь разбери, которые тут с того времени остались.

— С какого?

— Да уж с такого. Я сколько себя помню, вы всегда тут жили. Антонова-то я вроде знавала, он скот через сюль прогонял в Ойрот-Туру и в Бийск. От самого Кош-Агача. С бородищей ходил, страшный. Помер. Грудь в горах простудил, тут вот и помер. Мы с покосов слушать вас приходили, как вы поете. Мой-то, муж мой, послушат, послушат, да расстроится…

Девочка перекинула бабушкины волосы наперед, спрыгнула и стала расчесывать волосы прямо на лицо.

— И впрямь ли уж, что ли, встать? — спросила вдруг бабушка себя, и не успел я моргнуть, как она безрассудно повалилась вперед на девочку, и девочка так же безрассудно приняла ее на руки. Да где уж там таким рукам удержать, они просто столкнулись в тесной обнимке. Пока они так стояли, меня опять удивило бабушкино лицо. Сначала-то показалось, что она прислушивается к своим ногам, стережет момент, когда можно будет шагнуть, но тут же понял, что о ногах она и не помнила — ей нужно было только прижать эту девочку, почувствовать ее тело, смирить в своих руках и хоть на мгновение слиться с ним в одно. Девочка тоже это поняла и прильнула щекой к щеке, как бы через оголенную кожу передавая свою силу.

Я почувствовал острейший укол ревности: со мной бабушка ни разу не была такой вот…

— Нет, однако, — сдалась она, но без всякого сожаления в голосе, и повалилась обратно. — Ху-ух, устала ажник. Ольгеи, плохо, нету со мной.

Маленькая цыганка не спросила, кто такая Ольга, в самый неподходящий, как мне показалось, момент она просто взяла и отошла к своим палаткам.

— Ох, позвала бы я сестру… — продолжала бабушка. — Андрея бы Игнатьевича позвала… Сына бы Колю, Петра бы с Валентиной, Гутю Бирюлину… Марью с Павлом Суриковых, Николая большого с Дусей, Василия, Григория… Лизу.

Куда это она хотела их позвать, всех своих мертвых? Сюда, что ли, в эту долину? Андрей-то Игнатьич был ее муж, мой, значит, дедушка по матери, но это имя в нашем доме никогда не упоминалось, и спрашивать о нем у бабушки мне запрещено было строго-настрого.

Когда палатки остались далеко позади, бабушка приказала отцу свернуть с дороги, при этом она показала рукой, как проехать.

Отец почему-то не удивился, но помрачнел. И весь этот час, пока мы совершали по ковылям этот бессмысленный круг и бабушка искала глазами что-то по сторонам, отец сидел мрачный. Только когда вернулись на дорогу, зло спросил:

— Ну? Еще куда прикажешь?

Бабушка ничего на это не ответила, и мы поехали дальше.

— Знал бы, чего затеяла, не взял бы.

Еще через некоторое время:

— Кому ты помешала? Живи в свое удовольствие, дави кровать… Ворчи сколько влезет. Может, на тебе и дом-то держится. Развалится без тебя. Век, что ли, чей заедаешь? На — забрала себе в голову, а с чего? Нет, знал бы, ни за что бы не взял. Не стыдно тебе?

— Чего ругаешься?

— Знаю чего. — Мой добрый, бесконечно терпеливый папа очень вдруг сердился, если чувствовал чужую беду или боль. Он не умел действовать, только бестолково копошился и ругался. — Жить тебе надоело, вот чего. Нашла хоть, чего искала-то? Вот-вот, здесь тебе и рай… Здесь тебе… Сюда тебе все и прибило, что одним своим горбом, без помощников, наработала. Вон сколько — аж колеса вязнут… Мужики, понимаешь, работали, а ему, видите ли, вольной жизни захотелось. С цыганами буду жить… Косу в землю — пошел! Шибко он им тут понадобился, дармоед. Поди, и цыганку, ради которой тебя бросил, заездил, научился в город гонять… Ну, нашла бы его могилу — что бы ему туда сказала? Прости, Андрей Игнатьич, не положат меня с тобой… И не положим! — Отец спохватился, остановил лошадь и спросил другим голосом: — Чего делать-то? Совсем плохо? Поворачивать, что ли?

— Дак я, поди, еще поживу маленько. Я ить не самый час угадала, я токо время угадала. Пристало время побывать — я побывала. Успела, значит, тепери ладно…

— Побывала… — У отца отлегло от сердца. — Нашла где побывать. В Паспаул вон можно б свозить. Там и сын твой Николай, и сестра родная. А то — ни креста, ни холма, ищи ветра в поле. Ведь родной же сын! А сестра? Ты ж вроде любила ее?

— Дак чего уж, — сказала бабушка виновато. — Раз так уж.

Вечером, когда кончилась долина и отец отнес бабушку в нашу заимку, а потом ушел путать лошадь, бабушка сказала:

— Гниет уж заимка-то… Плохо я ее срубила, люди смеялись: шапку брось — наскрозь пролетит. Дак я, поди, со злости рубила-то: Андрей мой тогда к цыганке ушел. Я тебе что скажу… В учебниках-то твоих нигде не сказано, отчего это: вот в небе нигде ни тучки, а гром гремит?

— Нет, не сказано. А разве так бывает?

— Солнышко светит, и ни одной-то тучки, а он играет-раскатывается, вот раскатывается. Такое ли чудесное чудо, и страшно, а в сердце счастье еще того чудней. Аккурат посередке долины было. Я никому про это не сказывала, кто ж такому поверит, а ты чтоб знал. Отцу не говори, а то опять рассердится. Никто не поверит, никто не слышал, токо я. Да тот беспутный. Любил он ихние песни, шибко расстраивался… Ничо он ее не гонял, любил, я знаю. Пострадал из-за нее и помер из-за нее. Да ты бабушку не жалей, ты цыганку ту пожалей. Не дал им бог счастья. И чуда того с ясного неба не дал. Это уж токо наше.

Потом я где-то вычитал, что на высоте в пятьдесят километров есть какой-то звуковой экран, от которого, отражаясь, например, пушечная канонада или гром возвращается на землю в полной своей силе где-нибудь за сотню километров. Ну и что? Объяснение это не поколебало чуда. Я много раз еще бывал в той долине и слушал, разглядывая небо, и теперь за тридевять земель, найдя дверь, за которой простирается долина, тоже слушаю. Нет, ничего, кроме звона. Тот гром слышали только двое, Андрей и Анна. Ну и ладно.