Изменить стиль страницы

ИГОРЬ ПИСКУНОВ

Его сейчас нет, правда, он умер. А из тех, кто его знал мне, наверное, и придется о нем рассказать, боюсь, что другим это и в голову не придет. Такой он был никому не нужный, так он это промелькнул, решительно ничего не успел, никому ни злого, ни доброго, разве что кого-нибудь немножко рассмешил, и вот все, нет ничего, и годы идут…

Правда, что ж тут такого, если забыть не могу и больно, не лезть же с этим. Только вдруг вот попалась на глаза газетная заметка о концерте одного знаменитого скрипача. (Очень знаменитого, говорят, даже великого.) Вот эта заметка, отрывок: «Одна из истинных наших радостей — слушать его, сознавать необычайность и желанную необходимость его музыки для нашей жизни. Когда слушаешь его скрипку, все вокруг кажется гармоничным, сильным, ясным. Современная отечественная культура подарила миру такое исключительное художественное явление, перед тайной которого склоняются многие музыкальные умы и навстречу которому раскрываются сердца…» И так далее, тут главное — это вот что желанная необходимость для нашей жизни, это вот обожгло. Кто-то так желанно необходим, а Игорь, значит, исчез бесследно, пошел прахом, и нет ничего? Оба, между прочим, имели дело со скрипкой…

Когда Игорю исполнилось десять лет, а его сестре семь, у них умерла мать, отца же у них совсем не было, не знаю, как это. Не знаю также, как они после этого жили, только в школе они были из тех детей, которых время от времени приглашали вполголоса в директорскую, откуда они выходили с новенькими ботинками и стопочкой новеньких учебников. Но только уже в то время, когда сестра Галя закончила семь классов и стала работать на пимокатке, они снова жили вдвоем, то есть ушли от кого-то там, кто их опекал. И вряд ли это были родственники, я потом не слышал ни о каких родственниках. Уход был безусловно вопреки воле опекунов, то есть по одной только Галиной воле. Дело в том, что с Игорем случилось несчастье, он упал с дерева, и сначала ничего, но потом он стал сутулиться, да все сильней, пока не стало в конце концов ясно, что это горб. И это бы еще не так страшно, но он остался на второй год, потом на третий, потом была комиссия, и стало ясно, что у него что-то с головой; он бросил школу. То есть это Галя забрала его оттуда, проявив и тут упорство, пошла даже наперекор мнению врачей и учителей, которые советовали повременить. Она боялась, что начнутся какие-нибудь насмешки над братом. Думаю, что ей было видней, похоже, что тогда уже она предвидела, что брат угаснет.

Она отказалась отдать его в детдом и, решительно отказавшись от всякой вообще помощи, собрала пожитки и перебралась обратно в родительский дом, который опекуны сдавали квартирантам.

Характерами брат и сестра с годами стали расходиться сильно. Игорь изнывал от безделья, искал знакомств, как-то при этом все более униженно, как бы подкрадывался, как бы подползал, готовый тотчас рассыпаться в извинениях, если оборвут, всегда закидывал для начала что-нибудь очень мудреное, так что обычно все кончалось конфузом. Время от времени начинал вдруг чем-нибудь судорожно увлекаться, пробовал себя то в садоводстве, в выращивании каких-то новых культур, то в астрономии, то в рисовании. Но во всем только приготовлялся, без конца торопился, раскидывался, слишком много говорил и слишком уж ловил поддержки, хоть чьей-нибудь. Хоть бы соседки бабки Манаихи.

Сказывался, конечно, Галин пунктик: ей было еще мало, чтоб люди ничего не сказали (а это только давай, чуть что — и уж вон, мол, инвалид-то у нее в черном теле; здоровый всегда рядом с нездоровым виноват), ей надо было, чтоб и пылинка не села на брата. Так праздным и жил. Сама же Галя как с самого начала взяла верный тон, так уже от него не отступала, все более вытягиваясь в струнку; никаких ни танцев, ни знакомств с перспективами, только работа и хлопоты. Игорь всегда был хорошо обут и одет, всегда лучше, во всяком случае, чище, чем мы, из более обеспеченных семей. Кажется, был тут и деспотизм с ее стороны: Игорь как огня боялся запачкаться и порваться, судорожно следил за собой. Своими длинными руками, еще удлиненными длинными же, белыми, не запачканными ни в какой работе пальцами, он мог вокруг себя далеко достать и поминутно что-то стряхивал и снимал, еще и перекручиваясь при этом…

Однажды он пришел к нам со скрипкой. (Были такие как бы визиты к своим бывшим соклассникам, со всякими церемониями, с чинным сидением.)

Так вот она какая, изобрели же такую легонькую, крепенькую завитушку; никогда не держал в руках. Приятно постучать по ней пальцами. По-моему, если, например, наступить на скрипку сапогом, то раздастся хруст в сердце… Первое ощущение было — вот этот испуг от необъяснимого дикого желания наступить.

— Сыграть?

Я не поверил, но он встал в позу, и выглядело это очень убедительно. Рука со смычком поднялась твердым движением — убедительно тоже. И он стал энергично, без всякой мелодии, водить смычком по струнам, туда и обратно, перепрыгивая по струнам пальцами другой руки, избегая остановок, но остановки все же случались, потому что он старался еще и не повторять одни и те же движения. Он раскачивался, замирал, пилил смычком то горизонтально, то снизу вверх, наконец, сверху вниз сорвал смычок и уронил руку.

— Ну как? — спросил он.

Я сказал что-то вроде того, что здорово похоже.

— Да нет, надо еще работать… Хорошо бы показать, кто в этом понимает. Техники, конечно, нет, надо работать, разрабатывать пальцы.

Он был убежден, что играл хорошо! Всего-то техники не хватало…

На следующий день Игорь принес в наволочке от подушки разбитую скрипку. Гриф совсем отлетел, и расколото было выгибистое донышко. Смычок просто переломили решительной рукой. Я сразу понял, чьей рукой.

У отца в прирубе стоял столярный верстак, и мы занялись ремонтом. Гриф приклеили к корпусу, а смычок сделали новый. Все это Игорь унес домой и надолго пропал, то есть совсем уже не приходил. Но скоро пришла его сестра.

Ростиком Галя оказалась маленькая, я же как раз к той осени вымахал, заново ко всему привыкал с неожиданной высоты и на Галю смотрел сверху. Казалось, именно это ей тотчас и не понравилось.

— Так это вот кто мне Игоря испортил! Или скажешь, не понял, что у него слуха совсем нет? Зачем ты его похвалил? Ах, как это весело — посмеяться над убогим… Игорь скрипку купил, я думала, ну, пусть, чем бы дитя… Так ведь что себе в голову вбил? Не знаешь? А знаешь, что люди теперь говорят? Галка брату играть не дает, он бедный, у бабки Манаихи в сарае прячется, тренируется, бабка ему туда хлеб с водой носит… Видал, как языками пошли полоскать! Хлеб с водой — это мне как? Один похвалил, другой сказал, будто всех великих сначала не понимали… Да ведь вы его врагом мне сделали! Галка скрипку ему сломала, так дайте мы ему, бедному, починим… А главное, он теперь сам себя жалеет, ему это так даже слаще: а дай я вот еще на пристани под лодкой тренироваться буду… Ну, скажи тоже, что я изверг!

Что я мог сказать? Вроде ничего такого худого не сделал, да и не думал совсем… Такая она маленькая была, востренькая, с лицом, изношенным от усталости, младше меня, а уже маленькая тетенька, которой и ругать-то мальчика не пристало. И что с болвана взять, когда и со взрослыми не столкуешься.

В ту осень я ходил в призывниках, ждал повестку.

Перед самой отправкой мы еще раз виделись с Игорем. Меня провожали мать с отцом и тетя. Игорь шел навстречу с двумя авоськами, полными продуктов.

— На свадьбу! — с ликованием поднял он обе авоськи.

И я увидел, что он ничего еще не видел; он вообще с запозданием вникал в чужое настроение.

— Ты что, женишься?

— Сестра замуж выходит. Ты на нее не сердишься? Ты не думай, она только с виду такая, а так она ничего. У нее все практически…. Между прочим, я ей сюрприз готовлю, занимаюсь… Представляешь? Они из загса придут, так? Тут гости, все такое, а я раз — вальс Мендельсона…

— Привет сестре, — сказал я.

Он распахнуто посмотрел, испугался и в испуге все вдруг увидел и все понял.

— Все-таки он был тебе товарищ, — упрекнула меня моя сердобольная тетя. — Я даже думала, что ты ему самый главный товарищ. Я даже уважала тебя за то, что ты никогда не смеялся над ним…

Пусть так, но это племя стриженых — а там и там уже виднелись среди своих родных, и на некоторых уже висли зареванные девчонки, — покидающих дом, все такие вдруг на виду, все в рванье, которого не надо стыдиться, все немножко «кирные», и еще эта минута нашей, на виду друг у друга, лихости и такой нашей твердости (чтоб не сорваться и не поплыть), нашего уже единения и нашей уже отъединенности от родных… Отвалите с вашими скрипками и с вашими Мендельсонами…

Военкомат помещался рядом со стадионом, на стадионе и собирали, там и прощались. До Бийска, где железнодорожная станция, далеко, сто километров, увозили отсюда призывников на автобусах.

Погрузили, сейчас отправимся. И все никак не отправляемся. Провожающие сгрудились вдоль вереницы автобусов и как-то особенно усиленно рады задержке. «Ну, ты там, значит, давай!» — опять говорит отец. А мы все не отправляемся. И лицо у меня уже какое-то алюминиевое, уже не понимаю, что у меня там на лице — улыбка или что.

В толпе разносится, что в оркестре хватились тарелочника, поэтому и задержка. Высовываемся и смотрим. Оркестранты со своими трубами стояли на крыльце военкомата, переминались.

И вдруг я увидел Игоря. Со скрипкой под мышкой он топтался у дальнего автобуса, через три или четыре от нашего, заглядывал там в окна. В это мгновение усталого и опостылевшего напряжения, когда я уже ничего не соображал, я именно его  у в и д е л, разглядел, какой он беспомощный, смешной и что вот ничего-то человек не может и бесполезен.

Конечно, он искал меня, но добраться до нашего автобуса не успел. Вдруг все повалили прочь, подчиняясь чьему-то приказу, а потом сразу наоборот, кинулись к окнам, и отец закричал: «Ну, ты там, давай!»