8
Лето сорок второго было теплым, дождей выпадало мало, но загар медленно и как-то неохотно ложился на белые с синевочкой лица ленинградцев.
Весной ленинградцы не расставались с валенками и ватниками. В августе я уже встречал и крепдешиновые платья без рукавов, и каблучки…
В августе ночи темнеют, появляются первые желтые листья. Еще далеко до листопада, но вечерами в воздухе слышится осень. В Летнем саду, возле зенитного орудия, я увидел первый сухой лист. Долго ли до зимы?
Все лето я уговаривал маму эвакуироваться. Я пугал ее новой зимовкой, но она отвечала: нет, не повторится. Я говорил ей о международном положении и в самом непривлекательном свете о политике наших союзников. Я вытащил свой школьный глобус и тыкал пальцем в лиловый Алжир: Жиро́ или не Жиро́ — вот чем они заняты, — а у нас… — и я показывал маме Волгу и Кавказ…
— Нет, немцы ничего не добьются под Ленинградом, — отвечала мама.
На этом, как правило, наш разговор заканчивался. Снова появилась мамина подружка Надя Панкова — кофе, правда, давно уже не было, пили какую-то бурду, но пили из красивых керамических чашечек, по-прежнему смакуя каждый глоток.
Я говорил им, что фашисты готовят новый штурм Ленинграда, что у них появились свежие части, но мама, поджав губы, отвечала обычно, что у них на работе прекрасно поставлена политинформация и что она отлично сама все знает.
Неожиданно я нашел в Наде союзника.
— В Ленинграде должны остаться только те, кто действительно нужен фронту! — А уходя, шепнула мне: — Не с того конца уговариваешь…
Через неделю мама сказала:
— Да, конечно, я мешаю тебе и твоей работе, я для тебя лишний груз.
Я удивился: что за новая интонация? И наконец дошло: Надя! Вот, значит, с какого конца надо было начинать.
— Я уезжаю, — сказала мама. — Я получила письмо из Усть-Тальменки. Оставь в покое свой глобус. Там ты ничего не найдешь. Это Алтайский край, недалеко от Барнаула.
А я почувствовал себя виноватым, как будто выселял человека из Ялты на Новую Землю.
Что-нибудь решив, мама никогда от принятого решения не отступала. Мы это оба знали и сразу же стали обсуждать отъезд. И вот тут-то выяснилось, что мы оба практически не представляем себе, что значит уехать из Ленинграда. Что за жизнь в этой самой Усть-Тальменке? Ничего об этом мы не знали, кроме того, что там уже есть знакомая ленинградская семья и что вот уже год, как она там живет.
Все-таки и здесь мое знание географии пригодилось: там суровые зимы и сухое жаркое лето. Жаркое лето — это хорошо, а что до зимы, надо как можно больше взять теплых вещей…
А сколько стоит добраться до этой самой Усть-Тальменки? Мы за год войны совершенно отвыкли от денег. Если что и имело какую-то цену, так вещи. Что касается денег, то мне мой паек ничего не стоил, а мамин стоил ей какие-то копейки. Билет в Усть-Тальменку, жизнь в дороге и первое время там, пока я налажу переводы… Мы стали считать деньги, и тут выяснилось, что денег у нас нет. То есть мы, конечно, наскребли кое-что, но этого было совершенно недостаточно, и я приуныл.
— Ладно, не огорчайся, что-нибудь придумаем, — сказала мама.
— Как это «что-нибудь»? Я сейчас же всем этим займусь! У меня есть план.
Никакого плана у меня не было. Просто я пошел на Радио к заведующему литературным отделом Н. Ходзе и сказал, что мне срочно нужны деньги, хочу эвакуировать маму. Он только головой покрутил.
— Действительно, ситуация… А в общем-то все мы здесь без денег как-то развинтились!
После того как мы перебрали все варианты маминой эвакуации и я уже собрался уходить, Ходза остановил меня:
— Вы меня так деморализовали, что я чуть не забыл вручить вам командировочку. Так что — «с получением сего»…
Я взял бумагу и первое, что увидел, — 55-я армия. И когда я уже был в дверях, он снова меня остановил:
— В командировке сказано: «с 20-го августа», это завтра, а завтра начинается в ноль часов.
Но я опоздал. С самого начала мне не повезло. До завода «Большевик» я решил добираться на трамвае, но за Александро-Невской лаврой попал в «пробку», из которой долго не мог выбраться. Потом я «голосовал» на проспекте Села Смоленского и только к вечеру добрался до Политотдела 55-й армии. Незнакомый мне батальонный комиссар придирчиво читал предписание, хмуро косился то на удостоверение, то на мою фотографию, то на меня. Фотографировался я больше года назад, ну и, конечно, не очень был похож. Наконец он уверовал, что это я.
— Может быть, хотите поужинать?
Я осторожно стал спрашивать, в какую дивизию мне лучше всего направиться, но из моих расспросов ничего не вышло, снова он проявил максимум ко мне внимания: ужин, ночевка, может быть я хочу воспользоваться случаем и побриться?
Я побежал в редакцию армейской газеты, хотя и понимал, что там-то уж наверняка никого нет. Снова предложение поужинать, переночевать, но здесь у меня появились кое-какие разведданные. Я услышал разговор, который в другое время наверняка не привлек бы моего внимания. Верстали газету, и чей-то материал «не входил». Два голоса:
— На следующий номер хорош будет…
— Нельзя. Главный сказал: все, что о Донскове, — в номер, и на первую полосу.
Донсков? Я знал, что его дивизия только что отличилась, неожиданно ударив по немцам, и освободила от них местечко Путролово. Для нашего Ленинградского фронта и Путролово было событием.
Донсков? Я отлично помнил, что штаб 268-й дивизии, которой он командовал, находился в Колпино. Мысленно я уже представил себе командира дивизии и услышал его внушительный голос: «Чем могу?»
Мысленно я уже видел его идущим мне навстречу — суровое лицо, суровая складка на лбу, похожая на шрам от сабли.
Глубокой ночью я, где проехав, а где пройдя пешком, добрался до знакомого домика в Колпино. Темно, пусто, окна заколочены. Машина, которая довезла меня, уже далеко, и в тишине я только слышу, как дребезжит ее старый кузов. Я ходил мимо заколоченных окон, стараясь понять, что же мне теперь предпринять, и в это время услышал негромкие голоса по другую сторону дачи. Темные кусты, когда я подошел к ним, оказались двумя девушками, грузившими мешки в машину.
— Медсанбат двести шестьдесят восьмой? — спросил я как можно увереннее.
— Никак нет, товарищ военврач… — ответила одна из девушек, принимая меня за врача.
Тут уже я разведал многое — КП Донскова передислоцирован в Усть-Тосно, медсанбат где-то в Отрадном. Машина идет туда и сразу же возвращается обратно.
— Ну вот и отлично, — сказал я как можно спокойней и забрался в кузов. Водитель спал, девушки кончили с мешками, растолкали его, и мы поехали.
Мы приехали в медсанбат около трех часов утра. Близился рассвет, но темнота была кромешная — много лет спустя где-то я вычитал афоризм, что рассвет — самая темная часть ночи.
В медсанбате все были заняты делом: застилали койки свежим бельем, громко работал движок, властно гремели хирургические инструменты. На меня никто не обратил ни малейшего внимания…
Я впервые в жизни видел медсанбат перед боевой операцией. Последние часы перед боем всегда наполнены особым настроением. В передовом окопе старый солдат спарывает грязный подворотничок и, по-домашнему перекусывая нитку, тщательно подшивает новый и сердится на кухню — кухня запоздала на пять минут, а может, и вовсе не запоздала, но черт их раздери, как в такую минуту не ругнуть повара; молодой солдат пишет письмо домой и с трудом прожевывает кусок хлеба, намазанный заграничным лярдом, — словом, делает все то, что делал перед прошлым боем старый солдат. Мой опыт, может быть, недостаточен, но я никогда не слышал перед боем разговоров, прямо относящихся к тому, что произойдет через час, или через полчаса, или через минуту. Ужасы войны, которые предстоит испытать солдату, никогда не составляют тему разговора перед боем и как будто отступают перед невинной тишиной рассвета.
Готовность медсанбата, которую я увидел в то утро, подчеркивала все самое страшное, что происходит на войне: чей-то раздраженный голос выговаривал сестре за то, что мало подготовлено тазов, другой требовал более просторного помещения для тяжелораненых, — ведь предупреждали же, что могут быть ожоговые… Челюстных немедленно отправлять в госпиталь!
Я представился командиру медсанбата, а может быть, это был комиссар, и тот развел руками:
— Как же я могу отправить вас на командный пункт? Весь наш транспорт там. Вот начнется операция, и пожалуйста, с первой порожней машиной. Да вы отдохните маленько. В любой палатке…
Но как я ни устал, в палатке я не вытерпел и получаса. От запаха лекарств, свежего белья и хлорки меня мутило. Я вышел на воздух и стал ждать. В это время в глубине неба посветлело и в той стороне, где текла Нева, обозначилась розовая полоска. Суетня в медсанбате, короткие приказания и мелькание сестер — все стало медленнее и тише. Но в той стороне, где текла Нева и где должна была начаться операция, было еще тише. Уже наступило утро, уже разгорался солнечный день, а все было по-ночному тихо. И только в полдень раздались первые звуки войны и небо заволокло черным дымом.
Я тогда не знал, что это дымовая завеса, под прикрытием которой морской десант высадился на левом берегу в селе Ивановском, занятом немцами год назад, и что одновременно по гитлеровцам, окопавшимся на правом берегу Тосны, ударила дивизия Донскова.
Через час пришла первая машина с ранеными. Это был старый довоенный автобус, со снятыми сиденьями и задником, который откидывался, как в грузовой машине. И снова я услышал тот же голос, который слышал ночью.
— Челюстных эвакуировать немедленно!
И почти следом за первой машиной пришла вторая, бывшая «скорая помощь».
— Что там? — спросил я молоденькую сандружинницу, которая привезла раненых.
— Вот выгрузим, и сейчас же обратно, — сказала она, не расслышав, по-видимому, или не поняв моего вопроса. Мне показалось, что она немного оглушена, и вообще ей на вид было лет шестнадцать, как-то мне совестно было ее расспрашивать о ходе боя. И все-таки я ее снова спросил о том же.