Изменить стиль страницы

7

— Что-то наш Витя долго не стреляет, — сказала мне парикмахерша.

Радио уже с полчаса как объявило: «Район подвергается артиллерийскому обстрелу, населению немедленно укрыться».

— Одеколон тройной, цветочный?

— Цветочный, — сказал я, соображая, кто этот Витя, который «долго не стреляет».

Прошло несколько дней, и я снова услышал ту же фразу.

— Что-то наш Витя долго не стреляет… — сказала тетя Паша, прислушиваясь к артиллерийскому обстрелу.

Тетя Паша, так же как и ее подруга тетя Маша, были наследием старой «Европейской» гостиницы. Обе служили здесь с незапамятных времен горничными (и, судя по старинным фотографиям, были весьма хорошенькими), потом, когда слово «горничная» перешло в разряд старорежимных, они стали называться коридорными и, наконец, уборщицами. В этом звании их и застала война. Обе работали в госпитале, а в апреле, когда появился Додзин, старухи пришли к нему:

— Голубчик, миленький, товарищ комиссар!..

— Не комиссар я, — сказал Додзин. — В чем дело, гражданочки?

Гражданочки просили только об одном: оставить их «при гостинице». Год, проведенный в госпитале, не отучил их от мысли, что они навечно связаны с «Европейской».

— Помогать будете? — строго спросил Додзин. — Переведем на котловое довольствие.

В дальнейшем выяснилось, что старухи настолько истощены, что и ведро с водой не в силах поднять. Но Додзин все-таки оставил их.

— Ты понимаешь, это же настоящие лоцманы! Для меня этот «хотель» хуже всякого лабиринта. А им завяжи глаза — найдут любой чулан.

Додзин не хотел, чтобы я подумал: «Из жалости взял…» Он любил казаться натурой жесткой.

Но и в самом деле тетя Маша и тетя Паша превосходно знали «Европейскую» и, когда немного подкормились, рассказывали о ней такое, что я даже специальную тетрадь завел.

— В этом номере, — начинала тетя Маша (она была на год старше подруги и во всем тетей Пашей руководила), — в этом вот номере растратчик повесился. Проигрался во Владимирском, а на нас тень. А вот еще в тридцать первом, в сентябре дело было, я чуток на диванчике задремала, вообще-то я не дремливая была, а тут как на грех… Во сне и услышала: трк, трк… трк, трк… Вскочила — мужчина, агент уголовного розыска, сигнал мне подает: мол, спишь, и спи. В этом номере государственный преступник проживал!

— Стрельба была, — поддакивала тетя Паша.

— То разве стрельба? Ты, Паша, настоящую стрельбу и не слыхала. Однажды вот, под Новый год, заходит в нижний буфет…

— Но все-таки, кто такой «наш Витя»?

— Витя? — Тетя Паша была крайне удивлена такой моей малограмотности и коротко объяснила, что к чему.

В тот же день я попросил в Радиокомитете командировку в артиллерийский полк, которым командовал гвардии подполковник Николай Петрович Витте.

Я просил эту командировку, мотивируя ее поразительной народной славой, которой пользуется командир 14-го Гвардейского артиллерийского полка. И в самом деле, очень многие ленинградцы, не зная толком имени легендарного артиллериста, повторяли, прислушиваясь к артиллерийской дуэли: это наш Витя!

На трамвае я доехал до бывшей Северной судостроительной Верфи, столь памятной мне по разным временам жизни, и через пять минут был на улице Стачек, 106. Отсюда по прямой было самое короткое расстояние до немцев. Теперь это в двух шагах от станции метро «Автово».

Я думал, что проживу в полку день-два. (Начало для очерка было готово: «Что-то наш Витя долго не стреляет».) Прожил я в полку семнадцать дней, в очень многом не разобрался, но понял, что в моей собственной жизни открылась какая-то совсем новая страница.

Недавно, спустя почти тридцать лет, я снова встретился с Николаем Петровичем Витте (нашел его после того, как прочел в «Известиях» превосходный очерк Бориса Гусева), повидал и старых знакомых — знаменитого в свое время командира батареи Михаила Барышникова и вычислителя Возгена Вартаняна, съездил с ними на проспект Стачек, 106, а потом ездил туда один, ходил по новым кварталам Ленинграда, по бывшему Шереметевскому парку, где находились наблюдательные пункты полка, посидел в кафе и все думал, что же тогда обожгло меня на всю жизнь.

Я разыскал свой старый очерк «Гвардии подполковник Витте». Вот он передо мной, с аккуратным квадратиком на последней странице: «Передано по радио 20 июня сорок второго года. 20.13—20.28».

Пятнадцать минут, неполных восемь страниц на машинке. Обычный радиоочерк. И все-таки не совсем для меня обычный. Он отличается от всего, что я писал в то время, своей деловитостью, бо́льшим уважением к фактической стороне дела и меньшей беллетризацией, столь губительной для любого писателя.

Напрасно думают, что беллетризация нужна лишь для того, чтобы прикрыть нехватку материала, заполнить, так сказать, вакуум. Если б дело заключалось только в этом, беллетризация как явление отнюдь не представляла бы такого вреда для литературы. На нее смотрели бы как на брак, а с браком рано или поздно начинают бороться. К сожалению, мы рассматриваем беллетризацию как законный литературный прием. Беда не в том, что во время работы существенный материал ускользнул от писателя и образовался вакуум, — катастрофы на дорогах еще не означают, что требуется закон, запрещающий движение транспорта, — беда в том, что писатель, владея важным материалом, сознательно разводит его диалогизированной водицей, приправляя материал то пейзажем, то нравоучением и искренне считая, что так читателю «легче».

Счастлив тот писатель, который не испытал соблазнов беллетризации; что касается меня, то я испытал их в полной мере. Даже война не полностью излечила меня от беллетристических утех.

«Витя» оказался невысокого роста поджарым артиллерийским офицером, на котором ладно скрипела новенькая портупея. И весь он, тоже ладный, немного суховатый — настоящий кадровик. Он решительно отверг разговор о своей популярности в Ленинграде: «Мы еще в большом долгу перед ленинградцами… Каждый снаряд, выпущенный немцами по Ленинграду, говорит о том…»

Это не пародия, пародию можно было бы написать куда смешнее, да я и не хочу предстать перед читателями этаким репортером-поспешалой…

Нет, это не пародия, тем более что Витте действительно невысокого роста, поджарый, форму он умеет носить необыкновенно изящно, по выправке нетрудно узнать в Николае Петровиче Витте кадрового военного и… стоп. Именно на этом месте я остановился и спросил себя, что еще, кроме выправки, я могу сообщить о Витте как о кадровом офицере?

«Неуловимо чувствуется в нем военная косточка…» Как часто, слишком часто прибегаем мы к этой уклончивой речи: «неуловимо чувствуется», «трудно передать словами»… Но если писатель не может передать словами то, что он чувствует, тогда, вероятно, ему надо браться за другое дело.

Так все-таки, что же я узнал о Витте как о кадровом военном? Он из военной семьи, отец был убит в первую мировую войну, Николай Петрович окончил в Ленинграде артиллерийское училище, ну и… стал кадровым военным. Потом курсы усовершенствования, потом финская (командовал дивизионом в том же полку), потом Отечественная. Все? Все. Но чем он отличается от других командиров, не кадровых, но показавших за этот год замечательные боевые качества?

Я вычеркнул из своего очерка слово «кадровый» и обиженно (ни на кого так не обижаешься, как на самого себя) стал писать о боевых действиях полка, то и дело отрываясь от работы и глядя в окно.

Внизу, подо мной, чуть не доставая окна, цвела сирень, напоминая мне прошлый год. Да и теперь, когда я слышу запах сирени, я вспоминаю июнь сорок первого. Кусты цветущей сирени сопровождали меня последние две недели перед войной, когда я ездил в танковый корпус корреспондентом «На страже Родины»; они нестерпимо остро пахли в белые ночи, во время нескончаемых наших разговоров о будущей войне; запах сирени заглушал запах типографской краски — никогда еще мы так не ждали газет, никогда еще не придавали такого значения нескольким строчкам «Хроники» или сообщениям из Дакара и Бейрута. И хотя этим городам ближе запах миндаля, я и сейчас, встречая в газетах Бейрут и Дакар, слышу запах июньской сирени. И когда уже началась война, еще цвела сирень; я помню сирень и в ней прорубленные танками просеки, — черную сирень, на которой стыли тела погибших.

В июне сорок второго в штабе полка, на улице Стачек, 106, я дышал сиренью и думал: что же мне мешает писать? Может быть, воспоминания о начале войны? Может быть, зарницы артиллерийского огня, вспыхивающие то там, то здесь? Шла артиллерийская дуэль, и я впервые в жизни улавливал ритм стрельбы и слышал, что наши батареи отвечают так, словно все они подчиняются взмаху одной дирижерской палочки.

«Как же они этого достигли?» — спрашивал я себя. И отвечал: «Витте мастер своего дела, виртуоз…» Но перо не шло.

«Мастерство», «виртуозность» — много раз я пользовался этими словами, но почти ничего не писал о военной науке. И я думаю, что причины были не только субъективные, но и объективные.

До войны мы почти не касались этой, одной из важнейших сторон деятельности военного человека. Разумеется, мы знали, что в училищах и академиях изучают военные науки, но в книгах, на сцене и в кино военной наукой, как правило, занимались военспецы, то есть преимущественно офицеры царской армии, которых привлекла к себе рабоче-крестьянская власть.

Эти штабники (как правило, в нашей интерпретации довольно скучные люди) когда-то окончили привилегированные училища, там-то их и обучили этой самой тактике и стратегии. Почти не было книг о людях, неразрывно связанных с делом пролетарской революции и знающих военную науку, о коммунистах, строящих армию совершенно нового типа. Ведь это они разрабатывали тактику и стратегию победоносных войн Красной Армии, это по предложению Ленина была создана академия, в которой военным наукам учились такие самородки, такие народные герои войны, как Чапаев и Буденный.