— Он говорил с вами обо мне? — взволнованно спросил Иван Алексеевич.
— Нет. Он говорил обо мне. Он увидел человека, прячущего свое мнение, то есть труса. И это было ему не легко. Он ведь знал меня много лет… А для меня этот разговор был просто катастрофой. Я очень уважал Шаврова. Уходить из армии, оставив о себе такую память… После тех учений я и заболел. Черт его знает, что на меня навалилось: и сердце, и рана на груди открылась, и чуть ли не… — И снова Камышин не закончил фразу и сделал несколько торопливых затяжек. — После болезни я уже мог чистенько уйти из армии. О моем разговоре с Шавровым знали только он и я. Шаврова уже не было в живых. Но я-то ведь был жив, и я знал, что ухожу, как дезертир! Лучше уж в самом деле было умереть! Но и умирать пришлось бы дезертиром! Вот я и решил во что бы то ни стало остаться в армии… да, в армии, и, если надо, на любой должности. Подожду, когда мне скажут: «Камышин, ты хорошо послужил, отдыхай…» Обо всем этом я доложил командиру корпуса, и он понял меня. Я за это ему благодарен. — Камышин встал, прошелся по палатке. Видно было, что ему трудно. — Иван Алексеевич, нам служить вместе, а я виноват перед вами! Никто в этом не может разобраться, кроме нас с вами. Простите меня.
— Товарищ полковник! — сказал Иван Алексеевич. — Товарищ полковник!
Он ясно чувствовал, что эта неожиданная исповедь крепко связала их, и он гордился своим старым командиром и его трудным решением.
— Товарищ полковник! — повторил Иван Алексеевич, в отчаянии оттого, что у него нет слов.
Камышин пристально взглянул на Ивана Алексеевича и улыбнулся, видимо поняв его состояние.
— Докладывайте обстановку, товарищ майор. Я отсюда наблюдал, как вы по дюнам расхаживали. Не повезло с исходными? Очень не повезло. Докладывайте, товарищ майор.
— Слушаю, товарищ полковник. Я полагаю так: две роты в первом эшелоне, одна во втором, — четко отрапортовал он. — Каждая рота первого эшелона роет ход сообщения перпендикулярно линии фронта и с подходом на расстояние триста — триста пятьдесят метров начинает отрывать исходную траншею.
— Триста метров! Я так и думал, что вы будете на этом настаивать…
— Товарищ полковник, я ведь не потому, что «честь мундира», — горячо сказал Иван Алексеевич. — Нельзя иначе. Людей много потеряем.
— Это верно, — ответил Камышин. — Но вы учтите, что нам никто готовить, как положено, исходный район не будет. Мы ведь сменяем условные войска.
— Попробуем, товарищ полковник, работать ночью…
— Ночью? — переспросил Камышин. — Что ж, это по-видимому, единственно правильное решение. Еще учтите, что я не смогу вам помочь ни людскими резервами, ни техникой.
— Не надо, товарищ полковник. В помощь первому эшелону я возьму роту из второго эшелона и пулеметчиков. Разрешите доложить: на двадцать один ноль-ноль я назначил совещание офицеров батальона. Буду ставить задачу.
— Хорошо. Помните, что для выполнения задачи надо мобилизовать усилия всего личного состава батальона.
«Мобилизовать усилия личного состава батальона…» — казалось бы, сухие, казенные слова. Но нет для офицера дела более желанного, горячего и радостного. После совещания, на котором были поставлены задачи, Иван Алексеевич пошел в роты и взводы. Соединить с приказом силу убеждения — значит удвоить его силу. А если еще и пример коммунистов, то и утроить.
Надо было все подчинить предстоящему делу. Решение работать ночью изменило распорядок дня. И этот сложный, ни в каких уставах не указанный быт должен был помочь людям добыть победу.
Теперь уже не только каждый день, но и каждая ночь приносила новые хлопоты, требовала от Ивана Алексеевича новых усилий.
Но при всем этом вид у него был довольный и даже счастливый, и бойцы говорили о нем, что он «сияет, будто кто тряпочкой протер».
Иван Алексеевич и сам чувствовал необыкновенную душевную легкость. Он готов был работать еще больше, еще напряженнее. У него теперь был свой талисман: в трудную минуту он вспоминал разговор с Камышиным и чувствовал на себе его взгляд — прямой, требовательный и участливый.